Кухарка всё так же молча принесла аршинную французскую булку с хрустящей корочкой, жёсткую снаружи и божественно мягкую внутри, плошку топлёного коровьего масла и розеточку мёда.
– Рассказывай, друг мой ситный, какими судьбами?
– Sans oreilles[3], – сказал Савинков, не надеясь, впрочем, что Ежов поймёт.
– Ой, да ладно, – отмахнулся репортёр, который догадался лишь, что когда баре разговаривают по-французски, они не хотят донести секреты до неуместной черни. – Марья никому не расскажет.
“Держать немую прислугу очень удобно”, – подумал Савинков.
– Когда она жила в гареме турецкого султана, то по молодости лет и легкомыслию докучала всем своей болтовнёй. За это евнухи укоротили ей язык, перепилив тонкой шёлковой нитью, – словно угадав его мысли, доверительно поведал Ежов и обернулся к кухарке. – Правда, Марья?
– Твоими бы устами, – буркнула она без всякого почтения. – Который год в сераль меня сватаешь. Где он, твой султан?
«Вот и ведись с таким чёртом», – Савинков заново привыкал к столичной богеме, язвительной и пустословной.
Марья подала накрытый ватной купчихой заварочный чайник и потёртое ситечко. Поставила чашки Императорского фарфорового завода. Ежову без ручки, Савинкову – с обколотым краем. На блюдца не расщедрилась или от сервиза не уцелело. С твердокаменным видом вернулась к овощам на дальнем конце стола.
– Налетай, – Ежов закурил, предоставив гостю самому управляться.
Савинков с хрустом разломил французскую булку, умакнул ломоть в топлёное масло, зачерпнул краем мёда, набил рот и принялся жевать, запивая чаем.
Ежов наблюдал за ним, болтая ногой. Кальсонная завязка колыхалась возле каблука. Савинков прикипел к ней взглядом. На завязку многократно наступали, возможно, не первый день подряд. Из почерневшего конца торчали нитки. К горлу подступил ком. Он преодолел себя и стал рассказывать про вологодское сидение и живущих под надзором полиции товарищей, с которыми там водился.
– Если жизнь ставит нас в интересную позицию, значит, так от нас больше толку, – Ежов пристально смотрел на него. – Вот и ты переменился. Год назад ораторствовал на сходках, статьи писал, листовки раздавал, студентами командовал, а теперь, ишь ты, секретарь суда.
– Секретарь консультации присяжных. Бывший. Сейчас на нелегальном положении.
– На нелегальном… Привыкай, брат.
Ежов скособочился, порылся в кармане, достал дешёвенькие часы без цепочки.
– У Аполлинарии Львовны сейчас моцион будет. Я доложусь, а уж она как решит, – репортёр едва ли не подпрыгивал на месте от нетерпения.
– Я с тобой, – подхватился Савинков.
– Не пугай графиню, я сам! Ты отдохни с дороги. Съешь же ещё этих мягких французских булок, да выпей чаю, – принялся уговаривать Ежов.
«Заботливый какой», – Савинков не стал кочевряжиться, потому что не знал, когда в следующий раз придётся поесть.
Ожидание составляло изрядную долю подпольной работы. Бездействовать приходилось чаще, чем хотелось бы, из соображений хранения тайны. Сидеть тихо и не торопить события, чтобы они не обернулись против тебя. Ловить момент. Савинков наслушался об этом в ссылке. Годами обсуждать акцию, месяцами следить, а потом откладывать теракт в связи с изменением обстоятельств и начинать подготовку сызнова. Многие не выдерживали. Нервы сдавали, и люди уходили насовсем. Или опускали руки и превращались в бесполезных демагогов, выгоревших изнутри и не способных на действие, для которых прежние убеждения сделались пустым звуком. Савинков встречал таких, омертвевших до полного безразличия ко всему и к себе лично. Были те, кто всю жизнь кропотливо планировал сложнейшие покушения, но так и не снискал лавров Халтурина.