1.
Не поспеть тебе теперь оттуда и досюда.
Ты попал. Как кур в ощип влип в дорогу.
Расхититель твой смотрит люто
и добро твое роет рогом.
Посреди небес из пяти колес
белой каплей вниз срам на ее губах.
Трутся всласть, выжимают злость
гуси-лебеди на твоих хлебах.
То, что жал и в снопы вязал – не доспал.
Перебегал, перехотел и на черных струях один.
Только что у чужих ворот ключом проблистать
на оставшиеся выходит дни.
Око праздно. Одни плывут
черные струи в нем.
Тать воет, подминая коленом грудь,
рану красную заливая огнем.
Не сладка смерть в чистом поле на полпути.
Но тогда зачем из пяти колес
черной тучей черную думу впустил,
черным гадом к черным гадам уполз?
Ночь без вина. Напрочь нет ничего.
Дичь да погань взрежут да восклюют.
Тонкий стон и ледащий вой
бока твои оплюют.
2.
Ни грамма жизни в нашем сердце.
За разговором цвикнешь мозгом —
пустоты в черепном корсете:
глаза – на ветер, дом – на воздух.
Все расторможено, расхлябанно, висит
рука, но лаской через город
пирог пространства мной пропорот,
и слышишь? – свист.
Во мне наращивался царь —
кувшин для лилии, и постепенно
на стенах локти и колени
мои изобразили вены
и вынесли как на базар.
Как будто рыжая река
на отмель жалкие потери,
но так же вот выносит двери
с испугу пьяная рука.
3.
Небесный красный глаз – вечерняя луна.
Гони, гони, не обращай вниманья!
Что я люблю? Что я с души снимаю?
Вечерний красный глаз – она, одна она.
Что выпало, чего еще желать,
чему еще способствовать, кружиться?
Гони, гони, не обернись. Над жизнью
вечерний красный глаз – луна, луна взошла.
4. Ода соловью
Сугубой мерою берется
самомалейшая вина
и плоский смех, и высвист плотский,
и даже выговор московский,
обливший землю тусклым воском,
обматеривший дочерна.
Да я-то тут причем? А все-таки.
Да я-то, я? А вот и ты,
когда тебе давали водки,
смотрели в рот, шли на уступки,
протягивали спичку к трубке,
а ты свое и невпротык.
Давай. Чего теперь? Давай.
Необходимый дух тревоги,
порядок, мера, горький рай,
цветы, страсть, сладость и покой —
всё вроде тут, всё под рукой.
Давай. Накатаны дороги.
О, соловей, пускаю песню —
подобье, ласковую, в путь.
И все смешней и интересней,
как у тебя разнообразней,
как у тебя кому-то в праздник
дрожит надсаженная грудь.
О, соловей, и ты, и я
сугубой мерою ответим —
я, что послушал соловья,
ты, что истерикою плоти
расщелкал тысячи мелодий,
но это после, после смерти.
Пока удар, еще удар,
еще возносится ступня,
еще не выдана медаль
тому, кто между нами стал,
чтоб стала жизнь моя проста —
утаптывающий меня.
О, соловей, мой соловей,
за то, что мы не дальше носа
глядим, а нам держать ответ,
уставлена в упор на нас —
смотри – бесстыдна и красна,
красна и не утерта роза.
Серей себе до синевы!
Напрягшись продрожат кусты,
весь мокрый мир моей Москвы
уже дрожит в ответ на голос,
на этот голод, этот голод,
который утоляешь ты.
5. Вороний вальс
Одиночество, страх и голод,
многочисленные как брызги,
многочисленные как жизни,
цельнотканые как снега,
как снега там где кончился город,
шаг с дороги и вязнет нога,
взгляд невидящий горд и долог.
Оглянись. Направо, налево
одиночество, страх и голод
шьют и клеят тебе такого
беспризорного мертвяка,
что и рад бы взяться за дело,
да воронья судьба легка
и на белом серее тело.
О, снега мои! Галочьих стай
расторможенный ход по насту.
Если можешь, и не участвуй,
если можешь, и не пытайся,
и меня прости, не пытай,
что творится: кощунство, таинство?
Не пытай и прости – прощай.
Не терзай мою страсть насмешкой,
не испытывай – невтерпеж
даже самая малая ложь,
даже самая малая ложка
дегтя между
нами. Даже немножко,
даже самую малость не мешкай.
Я же болен и болен словом.
Словом, чем-то совсем невзрачным,