У деда было две страсти, одна тайная, одна – нет. Каждую субботу по утрам он спускался вниз причесанный, вставив зубные протезы, в безупречно выглаженном синем костюме в тонкую полоску. Из нагрудного кармана у него фонтанчиком вырывался уголок белоснежного кружевного платка. Не говоря ни слова, дед садился в свой «Форд Пинто» и уезжал. Возвращался он всегда поздно, иногда на следующий день. Никто не спрашивал, куда дед ездит. Его субботние рандеву были чем-то вроде выгребной ямы – таким очевидным безумством, что комментариев не требовалось.
Очевидной же дедовой страстью было слово. Он мог часами просиживать у себя в спальне, решая кроссворды, читая книги или изучая словарь через увеличительное стекло. Шекспира он считал величайшим из людей, «потому что он изобрел анг-анг-английский язык – если он не мог найти слово, то выдумывал его». Дед считал, что страсть к чтению поселили в нем преподаватели иезуитской школы, которые, когда не могли заставить его выучить слово, прибегали к телесным наказаниям. Хотя побои сработали, дед был уверен, что из-за них и начал заикаться. Священники внушили ему любовь к чтению и отвратили от разговоров. Первый в моей жизни пример жестокой иронии судьбы.
Один из редких моментов близости между мной и дедом тоже был связан со словом. Это случилось, когда он случайно ответил на телефонный звонок. Из-за заикания и плохого слуха дед избегал телефона, но тут как раз проходил мимо и поднял трубку. Наверное, рефлекторно. А может, дед заскучал. Не слыша, что говорит собеседник, он подозвал меня.
– Переводи, – скомандовал дед, передав мне трубку.
Оказалось, это опрос потребителей. Девушка на другом конце провода перечисляла товары, машины и продукты, которые дед никогда не покупал, не водил и не ел. Дед по каждому высказывал свое мнение, выдуманное от начала до конца.
– Итак, – сказала она под конец, – что самое лучшее в городе, где вы живете?
– Что самое лучшее в Манхассете? – перевел я.
Дед впал в задумчивость, словно давал интервью «Таймс».
– Близость к Манхэттену, – изрек он.
Я передал девушке его ответ.
– Очень хорошо, – ответила она. – И последнее, каков ваш годовой доход?
– Какой у тебя годовой доход? – перевел я.
– Вешай трубку.
– Но…
– Сейчас же.
Я положил трубку на рычаг. Дед сидел молча, с закрытыми глазами, а я стоял перед ним, потирая руки, как обычно, когда не знал, что сказать.
– А что такое близость? – спросил я.
Дед поднялся. Сунул руки в карманы и погремел в них мелочью.
– Теснота, – ответил он. – У м-м-меня вот, например, слишком большая близость с моей семьей.
Дед расхохотался. Сначала это был просто смех, потом яростный хохот, от которого я начал смеяться тоже. Оба мы так и заходились, пока дед не раскашлялся. Он вытащил из кармана носовой платок, сплюнул в него, а потом похлопал меня по макушке и удалился.
После того краткого мгновения я почувствовал доселе незнакомую эмоциональную близость к нему. Начал придумывать, как бы нам подружиться. Может, надо перестать обращать внимание на его недостатки и сфокусироваться на достоинствах – каковы бы они ни были. Надо как-то перебраться через языковой барьер, которым он себя окружил. Я написал про него стихотворение, которое торжественно подарил деду однажды утром в ванной. Дед намыливал щеки помазком из бобровой шерсти, напоминающим гигантский гриб. Он прочитал стих, вернул мне листок и поглядел на свое отражение в зеркале.
– Спасибо за пр-пр-пробку, – сказал он.
Чуть позже ко мне пришло прозрение. Что, если, подружившись с дедом, я предам мою маму? Надо было спросить у нее разрешение, прежде чем двигаться дальше, поэтому перед сном я позвал ее к себе и попросил еще раз рассказать, почему мы ненавидим деда. Она подоткнула мое скукожившееся спасительное одеяло и заговорила, тщательно подбирая слова. Мы не ненавидим деда, объясняла она. Вообще, она надеялась, что я смогу отыскать способ сблизиться с ним, пока мы живем под одной крышей. Мне надо продолжать разговаривать с дедом, сказала мама, хоть он и не отвечает. И не надо обращать внимания на то, что она сама с ним не говорит. Никогда.