– Ты что, не знала? Она ведь переспала со Средой! – выпучив глаза, доказывал он.
– С какой средой? Почему не с пятницей? – хохотала Арка.
– Не с какой, а с каким! Ты что, не помнишь эту падлу Среду? Он жил этажом выше! Я их застукал! Своими глазами видел! – возбуждённо, плюясь и стуча костяшками пальцев по столу, орал он. – А им-то, глазам, я верю! Не верь брату родному, верь своему глазу кривому, как говорится. Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – ты спроси, спроси её о Среде – посмотришь, как у неё глазки забегают! Что ж мне оставалось делать? Я отчаялся, потому что мне в душу нахаркали – в мою чистую, открытую, неиспорченную душу, – высокопарно заключал он, считая, что предательство жены со Средой с лихвой оправдывает его бессчётные измены и сумасбродные поступки.
Аврора помнила, что безрассудное, порой дикое поведение отца началось как-то внезапно, в одночасье. Может, и правда толчком этому послужила измена матери. Как знать? Сама же Зинаида Матвеевна в предательстве по отношению к мужу так и не призналась до конца дней своих, но при упоминании среды даже как дня недели отчего-то глазки у неё действительно начинали бегать туда-сюда, напоминая маятник мчащихся вперёд неисправных часов.
В гостях, когда собиралось множество народу, Гаврилов, пропустив рюмки три, запускал руки под стол и принимался шарить по дамским коленкам (иногда ошибался и хватался за мужскую, что нередко заканчивалось дракой, от которой Владимир Иванович спасался бегством, поскольку не мог дать достойный отпор противнику – сыпанёт злопыхателю солью в глаза и мчится наутёк, только пятки сверкают). Та женщина, которая отвечала на сей дерзкий жест хоть каким-то знаком – улыбкой ли, дёргающимся глазом или просто открытым, лишённым какого бы то ни было смущения, взором, через четверть часа оказывалась в его страстных объятиях либо в коридоре, либо в соседней комнате, а иногда и в той же самой – за ширмой. Не раз Зинаида заставала супруга без штанов, слившегося с незнакомой (а порой и очень хорошо ей знакомой) женщиной в дивном, упоительном экстазе, после чего Владимир Иванович и не думал оправдываться, а говорил мечтательно, с восхищением, обыкновенно томно прикрыв глаза:
– Она – прэлесть! – И словно спохватившись, добавлял: – Но ты, Зинульчик, всё равно лучше. Даже не могу сравнить, насколько ты лучше!
Очень часто Гаврилов стал исчезать из дома, оставив скудную записку на столе:
«Зинульчик! Уехал по местам своей грешно проведённой молодости – вспомнить пережитое и покаяться!» или просто: «Уехал на трамвайчиках кататься. Накатаюсь – вернусь». «Кататься» и «каяться» Гаврилов мог по две недели кряду (взяв на работе отпуск за свой счёт) – по приезде же он был наигранно кроток, послушен, скромен и немногословен. Иногда даже дарил своему Зинульчику то кофточку, то шарфик, но через неделю отбирал вещь и уже ношенную сдавал обратно в ГУМ, требуя вернуть деньги. В промежутках между отлучками (не считая тех коротких сроков, когда он, нагулявшись вдоволь, возвращался в семью) Владимир Иванович дебоширил, пил, изменял – вообще творил чёрт знает что, нарушая покой девятиметровки, а главное, доводя дочь до психических срывов. Так однажды он заявился домой (тут надо упомянуть, что произошло это в конце ноября) в одних трусах и затеял дикую ссору с женой. Соседи негодовали, колотили в дверь их комнаты, нецензурно ругались, тем самым выражая своё недовольство. Крепко выпившему Владимиру Ивановичу только того и надо было – он распахнул дверь и разразился таким ядрёным, отборным матом, что обитатели коммуналки даже отпрянули в коридор.