Церковный народ прибывал в храм. Под купол поднимался пар от множества дыханий. Свершали земные поклоны. Поднимаясь на цыпочки, лобызали образа. Отгибая фитили, возжигали свечи. В широкой коробке, перебирая, отыскивали свои поминальники. Обнимались и оживленно приветствовали друг друга те, кто лишь пару раз в году сподоблялся выбраться в церковь. Царили оживление и праздничная веселость. Староста, большой седой старик, полупоклоном приветствуя входящих, напоминал: «После службы не разбегайтесь, в зимний храм теперь переходим, надобно будет помогать – переносить все».
В окна заглянули лучи восходящего солнца. Блики загорелись на серебряных окладах и золоченом иконостасе. Расцветились росписи на стенах. Храм наполнился светом, и свечные огонечки поблекли в сиянии солнечных лучей. Робкий лучик упал и на жертвенник.
Отец Георгий вынимал частицы, за здравие и за упокой. С душевным трепетом, привычной скороговорочкой он перебирал имена своих близких; крошечки просфорные, вспыхивая в рассветном солнечном луче, падали из-под копия на тарель.
Перед его мысленным взором проносились лица дорогих сердцу людей. Их имена слетали с шепчущих губ, теплая молитва за них пред Господом делала их, живых и усопших, сопричастными сегодняшнему торжеству. Перед глазами над жертвенником располагался древний образ Рождества Христова, Богородица на одре с грустью взирала на удрученного Иосифа, а над яслями с Богомладенцем склонились животные. Под темной олифой их фигуры едва угадывались, подсвеченные крошечным огонечком лампады.
Завершив проскомидию, батюшка взял с престола требное Евангелие и крест и вышел на исповедь.
– Ну ладно, попа мы арестуем, и дальше что? С церковью как? Закроют?
– Закроют, конечно. Есть уже решение волостного совета, ее передают в ведение крестьянской коммуны. Можно там неплохой склад сделать, никто не подберется.
– А иконы? Драгоценности всякие?
– Это реквизируем в пользу советской власти. В помощь голодающим Поволжья, на нужды Красной армии, мало ли куда еще это пригодится. Иконы, конечно, не нужны – их в костер, чтоб не растащили по домам. Но это уже не наше дело.
– Может, нам что перепадет?
– Ты что?! Даже не примеряйся! Узнаю, что прикарманил что, тебе несдобровать. Мы не грабители! Мы карающий меч революции. У нас должны быть чистые руки. Ясно тебе?
– Яснее ясного. Я это так спросил, мало ли…
– Нас должны не только бояться, но и уважать. Мы правое дело делаем, ради всего народа. Мы со всей решительностью должны обезглавить контрреволюционную гниду, потчующую нас «опиумом для народа». Нам не нужны их побрякушки, мы их перекуем на…
– На что?
– На что-нибудь полезное.
– Слушай, а при коммунизме у нас все будет такое вот, богатое, красивое?
– Вот когда всех вражин раскулачим, порядок наведем, тогда и заживем богато и красиво. Весь народ будет жить хорошо и привольно. А пока они вредят, занимаются укрывательством своего добра, мы будем их беспощадно карать.
Вычитав положенные молитвы, отец Георгий обернулся к прихожанам. Люди стояли неподвижно, кто-то склонив голову, кто-то не мигая глядя на священника. Тот, медленно и четко выговаривая слова, обратился к ним: «Се чада, Христос невидимо предстоит, приемля исповедание ваше…» Он любил этих людей, многие из которых из раза в раз приходили к обедне и стали ему почти родными. Он знал беды и радости каждого из них. Безошибочно он предугадывал, что каждый из них принес на исповедь, а потому прежде, нежели человек склонял голову под его епитрахиль, батюшка обличал кающегося грешника в его проступках, не успевал тот еще и рта раскрыть – вразумлял, утешал, советовал. Есть тонкое искусство – разбудить уснувшую совесть, побудить человека вслед за осознанием греха к неослабному труду по исправлению души, приведению жизни в соответствие с Заповедями Божьими. Отец Георгий владел этим искусством в совершенстве. На его исповеди нередки были слезы. И плакали люди не от обиды или отчаяния. Это были слезы очищения, слезы радости от чувства прощения грехов, от ощущения близости Бога. Батюшка внимательно выслушивал кающегося, не торопя и не перебивая, а затем произносил слово, которым одним можно было выразить все сказанное. Его епитимии не были строгими. Он полагал, что в каждом оступившемся, но нашедшем в себе силы повиниться, уже свершилось наказание, то, которое и привело его на исповедь. Для человека, привычного к исповеди, он находил слово, способное лишить его самоуспокоенности. С особой любовью исповедовал детей. «Нет грехов!» – рапортует, бывало, стриженый отрок. – «А горох крал?» – «Крал…» – растерянно повторяет мальчишка и выглядывает из-под епитрахили с выражением недоумения на лице. – «Впредь не воруй! Лучше спроси, тебе и так дадут».