– Фонарь, – ответил он, и внутри у меня что-то сломалось: ведь он так красиво горел.
– Сколько у нас осталось времени?
– Нам всё равно не хватит.
Я, не моргая, смотрела в пристальные орлиные глаза. Нет, ничего мне эти чёрные глаза не говорили и не знала я, о чём он думал. Даже в этот последний миг мы вряд ли покажем свои истинные мысли. Мне так хотелось плакать, но пересохшие глаза не выдавали меня – я уберегу его хотя бы от своей слабости. Если я заплачу, ему будет ещё больней, чем мне. Мы просто наслаждались присутствием друг друга. Каждый из нас знал, что мы можем никогда не увидеться, но воспоминания о грустном прощании испортит нам жизнь, а так мы запомним друг друга красивыми, любящими, говорившими о ерунде, сильными… Я запомню эту лавандовую кухню и каждый луч безжизненного фонаря так же, как и то январское утро, погрязшее в снегах. Я запомню Яра таким же спокойным и молчаливым с глубоким взглядом исподлобья, с распущенными, ещё не расчёсанными чёрными волосами – скоро я сама его расчешу и стяну его волосы в низкий свободный хвост, – и я запомню себя такой, какой запомнил меня он, обнажённой и укутанной наполовину в тёплое одеяло, с чашкой чая в белых руках и пшеничными локонами, ложащимися мне на плечи, руки и грудь. Я чувствовала себя красивой, и это придавало мне сил – да, пусть он помнит меня такой. И даже если не суждено мне больше со слезами кинуться к нему на шею, сегодня я этого не сделаю. Это удел встречи – плакать от радости и целоваться до потери самообладания, а сегодня – только выдержка, только сила.
У меня болели губы, и в груди что-то горело. Сильно и болезненно билось сердце.
– Я так люблю март, – задумчиво произнесла я, – выходишь на улицу – и сразу же так вкусно пахнет цветущими деревьями. Всё такое красивое, всё распускается: миндаль, вишни, абрикосы… Мне хочется вечный март.
Яр растянул губы в ехидной улыбке.
– Ты про любой месяц так говоришь.
Это был январь.
Молоком по долине разлились реки тумана, они текли из ущелий, из оврагов и обрывов, заполняя все донышки кривых горных чашек. Деревья там были неразличимы из-за снега, и только скалы иногда сверкали серебром так, что их можно было увидеть. И небо – лёгкое-лёгкое…
Мне с раннего розового детства было интересно, что происходит в самой лесной глуши, когда она недоступна человеческому глазу, когда в ней никого нет и я её не вижу. То розовое детство рисовало избитые сюжеты пикников дриад и сатиров с этнической живой музыкой, всяких фей, эльфов; позже моя фантазия стала мрачнее: мистические существа, скрывающиеся под покровом мрака, не способные, однако, стать осязаемыми, но и без того не внушающие ничего, кроме неприятного холодящего чувства, – сейчас… А сейчас я сама ощущала себя духом дикой чащи. Сегодня я оказалась в самом центре недосягаемого взглядом человеческим, мыслью осознанной. Я как будто нечаянно оказалась там, где не должна была быть, словно я каким-то неведомым образом сбила линию своей судьбы, сошла с видимой тропы куда-то в лесные дебри и застала сию одинокую душу природы врасплох, но не за каким-нибудь постыдным занятием, а за делом весьма тихим, не тайным, просто которое никто и никогда не видит. Я сбила планы, нарушила нормальный ход событий, выпала из ритмичной и последовательной реальности, сбежала незамеченной из многотысячного оркестра посреди произведения, долгого и уже надоевшего – я за кулисами, я там, где быть не должна, где происходит другое представление. И вот я видела, чем занимается природа, когда никто не смотрит, я случайно оказалась зрителем другой драмы, сюжета которой я не читала, своей роли в которой не имела, а посему в этом спектакле была свободной и независимой от сценария. Это приятное чувство вселяло некий неизведанный покой: что-то пошло не так.