– Мама, – спросила как-то Мария, – мы поедем в этом году на Пасху в Бадиолу?

Я ответил, не колеблясь, вместо матери:

– Да, поедем.

Тогда Мария, увлекая за собой сестру, начала радостно прыгать по комнате. Я взглянул на Джулиану.

– Хочешь, чтобы мы поехали? – спросил я робко, почти смиренно.

Она в знак согласия кивнула головой.

– Я вижу, что тебе нездоровится, – добавил я. Она лежала в кресле, положив свои белые руки на подлокотники кресла; и ее поза напомнила мне другую позу: позу выздоравливающей в то утро, когда она уже встала с постели, но после моего рокового сообщения.

С отъездом было решено. Мы стали готовиться к нему. Надежда светила в моей душе, но я не смел ей довериться.

I

Вот – первое воспоминание.

Когда я начал свой рассказ, я хотел этой фразой сказать, что это – первое воспоминание, относящееся к ужасному событию.

Итак, это было в апреле. Уже несколько дней мы жили в Бадиоле.

– Ах, дети мои, – сказала моя мать со свойственной ей откровенностью, – как вы отощали! Ах, этот Рим, этот Рим! Чтобы поправиться, вам нужно оставаться со мной в деревне очень долго… очень долго…

– Да, – улыбаясь, проговорила Джулиана, – да, мама, мы останемся, сколько тебе будет угодно.

Эта улыбка стала часто появляться на устах Джулианы в присутствии моей матери; и хотя грусть в глазах оставалась неизменной, эта улыбка была столь нежной, была полна столь глубокой доброты, что я сам поддался иллюзии. И осмелился довериться своей надежде.

В первые дни моя мать не расставалась с дорогими гостями; она, казалось, хотела насытить их нежностью. Несколько раз я видел, замирая от невыразимого волнения, как она ласково проводила своей рукой по волосам Джулианы. Однажды я услышал, как она спросила ее:

– Он все еще продолжает любить тебя?

– Бедный Туллио! Да, – ответил другой голос.

– Так, значит, это неправда…

– Что такое?

– То, что мне передали.

– Что же тебе передали?

– Ничего, ничего. Я думала, что Туллио огорчил тебя…

Они разговаривали в оконной нише, за колышущимися занавесками, в то время как за окном шумели вязы. Я подошел к ним прежде, чем они заметили меня; поднял занавеску и очутился возле них.

– Ах, Туллио! – воскликнула моя мать.

И они обменялись несколько смущенным взглядом.

– Мы говорили о тебе, – добавила моя мать.

– Обо мне? И дурно? – с веселым видом спросил я.

– Нет, хорошо, – сейчас же сказала Джулиана; и я подметил в ее голосе желание успокоить меня.

Апрельское солнце било своим светом в подоконник, отсвечивало в седых волосах моей матери, стелилось тонкими, светлыми полосками на висках Джулианы. Ослепительно белые занавески колыхались, отражаясь в сверкающих стеклах. Большие вязы на лужайке, покрытые маленькими, свежими листочками, шелестели то сильно, то слабо, в такт большему или меньшему колебанию теней. От самой стены дома, обвитой бесчисленным множеством желтофиолей, подымалось пасхальное благоухание, точно невидимое воскурение ладана.

– Какой тут острый аромат! – чуть слышно проговорила Джулиана, проводя пальцами по бровям и полузакрывая веки. – Одурманивает.

Я стоял между ней и моей матерью, несколько позади. У меня явилось желание нагнуться к подоконнику и обнять ту и другую. В это простое проявление добрых чувств мне хотелось вложить всю нежность, переполнявшую мое сердце, передать Джулиане множество невыразимых переживаний и завоевать ее всю одним этим движением.

– Смотри, Джулиана, – сказала моя мать, указывая на одну точку холма, – твоя Виллалилла. Видишь ее?

– Да, да.

И, прикрываясь от солнца рукой, она стала всматриваться, а я, наблюдавший за ней, заметил легкую дрожь ее верхней губы.