И читали одно и то же. По прочтении горячо спорили, причём Игорь, когда бывал с чем-то не согласен, выходя из себя, старался не столько переспорить, сколько перекричать, что случалось, правда, не так уж часто, поскольку в фундаментальных понятиях они всё же сходились. К фундаментальным понятиям в первую очередь следовало отнести их патологическую влюблённость в Пушкина, открывшегося им вдруг чудом «Маленьких трагедий», «Домиком в Коломне», потрясающе лаконичным: «беда, барин, буран».
Затем было обнажённое влажным хладом поздней осени Болдино, барский дом, с множеством (заплутаться можно) высоких двустворчатых проходных дверей, письменным столом под зелёным сукном, инкрустированной чернильницей, с забытым в ней великим хозяином гусиным пером.
И усадьба оказалась огромной, с искусственными ступенчатыми водоёмами, отражавшими свинцовую безликость неба, с маленькими колодцами, посыпанными песком дорожками, лавками, лесенками – и вокруг, куда ни глянь, безлесые, вспаханные под озимь холмы, на одном из которых махала четырьмя гигантскими крылами ветряная мельница.
Внизу, на лавочке, раздавили четвёрку и около часа с идиотическим восторгом кричали наперебой: «Нет, ты только представь себе: “Я присяду у камина,/ Загляжусь не наглядясь”. А?» – «А “лодка, веслами махая”, как тебе?»
Спустившись ниже, через лаз в заборе перебрались на одну из овражных улиц, с неказистыми бедными избами, и до полночи бродили по безлюдному селу.
Второй семинар проходил поздней осенью на пустой летней турбазе на берегу Оки под патронажем обкома комсомола. И кроме молодых писателей, были приглашены молодые актёры, режиссёры, художники, музыканты.
В первый день во время так именуемой «общей части» читал лекцию о «партийности» искусства профессор из строительного института, чем-то смахивающий на Мефистофеля, и по его (профессора, а не Мефистофеля) идее, исключительно всё выходило «партийным».
– Какие чувства вызывает, например, этот пейзаж? – спрашивал он, указывая на изображение утреннего тумана над тихой лесной протокой. – Добрые?
– Чуть-чуть ностальгические, а в целом – да, – соглашались все.
– Стало быть, – заключал эскулап, – он – партиен! Что – почему? Чему нас учит партия?
И выходило: одному добру. А стало быть, и пейзаж, и натюрморт и всё на свете – «партийно».
Это было забавно слушать. Но когда речь зашла о создании модели советского человека, по которой предполагалось штамповать подрастающее поколение, все стали многозначительно ухмыляться.
Затем читал что-то из Чехова народный артист Познанский – и чтение было захватывающим. После него изображала мадам Книппер смазливая, с выцветшими от беспутной жизни глазами артисточка.
И, наконец, закончили танцами, в которых никто, кроме режиссёра, поставившего эту жуть, да самой «мадам Книппер», участия принимать не захотел. И когда разошлись по комнатам и «сообразили», Николаю Николаевичу вздумалось пригласить «мадам Книппер» за общую тумбочку – к сожалению, ни стола, ни стульев в комнатах не оказалось, все стояли или сидели на кроватях. Вблизи это смазливое создание производило ещё более удручающее впечатление. И, однако же, скупой на похвалы Николай Николаевич не смог удержаться от комплимента о красоте, «которую трудно судить». Потом говорили с молодыми актёрами о том, что местное творчество в полном застое, что лично они ждут от нас новых пьес, а у нас, как на грех, не было ни одного драматурга. Даже поэта, чтобы украсить эту пьяную говорильню, не оказалось ни одного.
На второй день занимались по секциям. И вот тогда Николай Николаевич, по привычке одёргивая свитер и оглаживая аккуратную бородку клинышком, обронил такую фразу: