Джвари. Восточный фасад.
Фото середины ХХ в.
В трапезной за решеткой окна Арчил позвякивал мисками, накрывая стол. Игумен обернулся:
– Совсем заболтался я с вами. А почему? Это все гордость. Куда от нее денешься? Молчишь – гордишься: вот я какой молчальник. Говоришь – опять гордишься: вот как я хорошо говорю, какой я умный. Мы шага не можем сделать без греха, слова вымолвить, даже взглянуть. Так что молитесь, как всем нам подобает: «Помилуй мя, грешную…»
Он было поднялся, но вдруг вспомнил:
– А почему вы закрываете глаза, когда молитесь?
Я-то думала, он и не видел, как я молюсь.
– Чтобы не рассеиваться.
– Сколько же времени в день вы можете провести с закрытыми глазами? А как откроете, так и рассеетесь? Учитесь молиться так, чтобы со стороны это не было заметно и чтобы от вас это не требовало никаких исключительных поз.
Подвижники стяжали непрерывную Иисусову молитву. Он работает – и молится, ест – молится, разговаривает – тоже молится. Молитва уже сама творится, даже во сне. Понимаете, что это значит? Такой человек всегда предстоит Богу. Это никуда не годится, если есть отдельное время для молитвы, отдельное – для жизни, совсем не похожей на молитву. Разрыва не должно быть: всю жизнь нужно обратить к Богу, как молитву…
Он посидел, опустив на колени сплетенные руки, подумал.
– Вот ты, Димитрий, решил, что я все исполняю, о чем говорю? А я до двадцати восьми лет был некрещеным разбойником. Да и теперь это для себя повторяю, как невыученный урок.
В двенадцать Венедикт зазвонил к трапезе. Обедала я после братии, а Митя с ней вместе. Мы вступали в ту область, где у него было больше прав.
Я попросила игумена назначить мне послушание. Он подумал и отказался:
– Когда монаха принимают, и то дают ему отдохнуть первые дни. Поживите как гости, посмотрите на мир вокруг. Купайтесь, Венедикт вам покажет спуск к реке. Только одна далеко не ходите.
– Но мне бы хотелось и делать что-нибудь для общей пользы.
– Заметьте себе, в монастыре ни на чем не настаивают. Послушание, которое вы для себя выпросите, уже не послушание, а ваша воля, и ему грош цена. – Он раздумывал, как будто не зная, стоит ли продолжать. – К тому же пока вы настолько не представляете себе нашей жизни, что можете от души постараться для нашей пользы, а в каком-то неожиданном смысле это всем выйдет боком.
– Но если я вымою посуду, это вам не повредит?
– Ну, посуду помойте, это и нетрудно.
Пообедав, Митя зашел за мной в палатку, и мы вместе вернулись в трапезную. Меня поджидала большая миска овощного салата, жареные баклажаны, накрытые в сковородке крышкой.
– Кто это нажарил такие вкусные баклажаны? – спросила я, когда Венедикт проходил в смежную комнату.
– Вам понравились? – весело блеснул он глазами. – С Божьей помощью – грешный Венедикт. Вы тоже можете жарить такие.
– Пока мне позволена только черная работа.
– В монастыре нет черной работы, любая посвящается Богу… – ответил он из-за стены. – А ты, Димитрий, чем занимаешься?
– Я просто сижу с мамой.
– Хочешь, я буду учить тебя хуцури? Это древне-грузинский, на котором написаны все богослужебные книги. – Он появился в дверях с развернутым листом. Это была азбука, написанная в два цвета, одни буквы поверх других. – Будешь с нами вместе читать на службе.
Пока я убирала со стола и мыла миски на роднике за воротами, они уже сидели рядом, и Венедикт выводил в тетрадке крупные буквы. Вид у него был очень усердный.
– Сестра Вероника, может, вам не нравится, что другие едят, а вы убираете? – спросил он, поднимая черную голову и глядя то ли сочувственно, то ли иронически. – Вы, наверно, не привыкли. Тогда лучше скажите, чтобы не было ропота.