Заблудилась я в длинной весне,
Только руки тоскуют по ноше,
Только плач его слышу во сне.
Станет сердце тревожным и томным,
И не помню тогда ничего.
Все брожу я по комнатам темным,
Все ищу колыбельку его».

И второе:

Буду тихо на погосте
Под доской дубовой спать,
Будешь, милый, к маме в гости
В воскресенье прибегать —
Через речку и по горке.
Так что взрослым не догнать,
Издалека, мальчик зоркий,
Будешь крест мой узнавать.
Знаю, милый, можешь мало
Обо мне припоминать:
Не бранила, не ласкала,
Не водила причащать.

Это стихотворение по-особенному меня волновало. Моя мать была совсем не такой, как в стихотворения Ахматовой: она хоть и редко, но бранила меня, часто ласкала и водила причащать. Но вше почему-то до боли отчетливо представлялось, что и я скоро буду бегать – так, что взрослым не догнать, – на могилу моей матери по извилистой тропинке, ведущей на могилы моего отца и няни. И еще потому, наверно, именно эти два стихотворения Ахматовой так полюбились мне, что их сначала прочитал вслух Георгий Авксентьевич, а читал он стихи хорошо.

Георгий Авксентьевич обладал приятного тембра баритоном, слух же у него оставлял желать лучшего. Но Вертинского он мне напевал верно.

Я ни тогда, ни после не улавливал в песнях Вертинского пошлости. Мне и в дореволюционных его песнях слышалась в детстве, как слышится и теперь, боль душевно ранимого человека, впоследствии слившаяся с тоской по родине. Вертинский пел о мечтах и надеждах, застывающих на ледяном ветру, о жестокой насмешливости судьбы, о горечи непонятых и неразделенных чувств, о разбитых жизнях, о девушке, «кокаином распятой в мокрых бульварах Москвы», о любимой женщине, покончившей с собой, о смерти, как о спасительном забвении «всех земных страданий», И детская душа моя отзывалась на музыку Вертинского, надтреенутость которой выражала его душевный надлом, музыку, родившуюся в том же обреченном, еще до осенних ветров облетавшем мире, что и поэзия Сологуба, Брюсова, ранней Ахматовой, и похожую то на шелест листопада, то на придушенные рыдания:

Ваши пальцы пахнут ладаном
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
И когда Весенней Вестницей
Вы пойдете в синий край,
Сам Господь во белой лестнице
Отведет вас в светлый Рай.
Тихо шепчет дьякон седенький,
За поклоном бьет поклон
И метет бородкой реденькой
Вековую пыль с икон.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
В пыльный маленький город, где Вы жили ребенком,
Из Парижа весной Вам пришел туалет.
В этом платье печальном Вы казались «Орленком» —
Бледным, маленьким герцогом сказочных лет.
В пыльном маленьком городе, где балов не бывало,
Даже не было просто приличных карет,
Годы шли, Ваше платье увяло,
Ваше дивное платье «Maison Lavalette».
Но случайно сбылися мечты сумасшедшие
Платье было надето, фиалки цвели,
И какие-то люди, за Вами пришедшие,
В катафалке по городу Вас повезли.
На слепых лошадях колыхались плюмажики,
Старый попик усердно кадилом махал,
– Так весной в бутафорском, смешном экипажике
Вы поехали к Господу Богу на бал.

Много лет спустя я рад был узнать, что Вертинского, как создателя особого песенного жанра, в котором ему и как автору, и как композитору, и как исполнителю не было равных, высоко ценил Шаляпин.

Итак, дверь, ведущую в мир русской предреволюционной поэзии, отворил мне естественник»

Любитель и знаток поэзии, Георгий Авксентьевич был поэтом в педагогике. Оттого, вероятно, я, не испытывавший тяготения к точным наукам, увлекся химией и естествознанием.

Химия рисовалась мне сказкой-былью, и она цвела, эта сказка, и она звучала.