– Ну и все, – сказал тот, – и нечего…

Анатолий качнулся, словно пытаясь удержаться на ногах, переступил, качнулся снова, и я понял, что эта пауза для меня. Я вынул из кармана револьвер и бросил его Анатолию.

Вряд ли они поняли, что случилось. Анатолий вынул летящий револьвер из воздуха, медленно повернулся и дважды выстрелил. Обе пули пришлись в Спиридона, второй пустился бежать, но Анатолий выстрелил еще раз, и охранник темной грудой упал рядом с Ректором.

Анатолий медленно повалился вперед. Я подхватил его, он уперся мне в плечо, устоял, выпрямился. Я подобрал трость и сунул ее Анатолию в руки. Трость была тяжела нечеловечески.

– Что тут поделаешь? – выговорил Анатолий. – Проныры видели все. Вы тут осторожнее… – сказал он, исчезая в ближайшей подворотне и жутко улыбаясь половиной лица.

Кнопф явился, как указательный палец, прохрустел стеклами на крыльце, сбежал по ступеням и ничему не удивился.

– Вот история, – сказал он, подергивая лицом. – Представляю, как ругался бы бедняга Ректор. И этим двум балбесам говорено было, было говорено!.. – Тут он разглядел барышню. – Ты, Барабан, молодец. Могу поспорить, он таскал вас к педикам.

Не будь Манечка так потрясена, она бы за это «таскал» устроила Кнопфу выволочку. Кнопф присел, оглядел убитых и с восхищением сказал:

– Обоих балбесов в сердце. Но в Спиридона стрелял дважды. Зачем? Нервы, Барабан, нервы. Он въехал Ректору в пасть своей штуковиной и переломил шею. Тут разнервничаешься. Постой, – он прекратил сыщицкие манипуляции и уставился на меня, напряженно соображая. – Что ты здесь делаешь?

Манечка искоса следила за мной.

– Гуляем, сказал я, – удивляясь своему спокойствию. – Я простодушен, Володька. По мне, школа, где платят такое жалованье, уже достопримечательность. Ergo, я показываю Марии Эвальдовне достопримечательность после ужина с шампанским.

– Мария Эвальдовна, – сказал Кнопф, доверительно понижая голос. – Я – Кнопф.

Ручаюсь, он уже внес Манечку с ее гулким отчеством в какие-то свои иерархии. В дальнем конце улицы побежали по асфальту карнавальные блики милицейских огней.

– Ступайте, – сказал Кнопф. – Марии Эвальдовне вряд ли… Но твой адрес… – Лицо его костенело на глазах.

Мы с барышней Куус молча дошли до первого переулка и свернули. Она вдруг выпустила мою руку, уткнулась мне в плечо и горько-горько заплакала. Я стоял неподвижно, редкие прохожие обходили нас, словно и не было никакой стрельбы, а Манечка все плакала и плакала, пока слезы у нее не кончились.

– Всех, всех, всех! – повторяла девочка моя и дергала подбородком, будто пыталась что-то проглотить. Наконец, в нежном ее горле разошлись все клубки и комки, барышня Куус вздохнула судорожно и произнесла:

– Александр Васильевич, этот, который всех перебил… Это он из налоговой службы. – Она подняла мокрые глаза, вгляделась мне в лицо, точно отыскивая что-то. – Он и вас, он и вас убьет! – проговорила Маня и снова зарыдала. Горько, Безудержно.


«Александр Васильевич, – говорит мне иногда барышня Куус, – я вами так горжусь, так горжусь!» Чаще всего моя девочка решается на признания во время очередного гриппозного поветрия, когда я лежу простертый болезнью, а Манюнечка врачует меня самозабвенно. Иной раз она объясняет свою гордость: «вы добрый и красивый». Кто бы мог подумать, что эта любовь окажется взаимной…

Однако в тот раз я впервые подумал, что у барышни Куус и в самом деле появился повод для законной гордости. Едва ли минуло полчаса, как на наших глазах один тяжелораненый человек с моей помощью сноровисто и бесповоротно уложил троих и ушел. И вот после всего этого ужаса я не только не потерял способности оценивать и взвешивать, но и занялся этим не на шутку. Манечка еще всхлипывала, а я уж толковал ей о нравственной деградации. Я говорил, что дубина Кнопф не способен ценить человеческую жизнь, что Анатолий куда как не прост, и что нет никакой уверенности в том, что он преступник.