Да и у самой Лены были любовники. Не в отместку, а так просто, от безделья, и от того, что она просто могла. Она их меняла как одноразовые медицинские перчатки.

Вязко тек день, приближался вечер.

– Забудь ты про всё это. Школа эта твоя, паренек. Проблемы только себе придумываешь. – Лена встала. – Давай вот в понедельник лучше на йогу съездим? Вита говорит, новый центр открылся, хороший. За Моргородком, в той новостройке на Лятманской, поняла? Поедешь?

– Да-да, наверно.

– Я еще бутылку принесу. – Подруга пошла в сторону винной комнаты. – Какое – сладкое, сухое?

– Сухое, – лениво отмахнулась Настя. Погрузила камамбер на шпажке в мед, прокрутила и съела.

– Я щас.

– Ага.


Татьяна Семеновна лежала в ванной. Островки опустившейся пены блуждали по чуть остывшей воде. Рядом – стул, на нем пепельница с дымящейся сигаретой и телефон. Женщина собралась включить горячую, как телефон заверещал.

Звонила дочь, сказала, что уже подъезжает. Ох ты ж, господи, надо вылезать. Татьяна Семеновна потушила сигарету, пепел разлетелся по всей подушке стула, и так сплошь в ожоговых кратерах – ванну Татьяна Семеновна принимала часто и постоянно там курила. Она вообще постоянно курила, вставала по три раза ночью, зажигала тусклую кухонную лампочку, садилась под кругом желтого света посреди черного кухонного пустыря и затягивалась.

Медленно, пыхтя и чертыхаясь, вылезла, запахнула едва гнущийся халат и побежала на звук вопящего домофона. Сняла старую, со смявшейся изолентой трубку:

– Да, это ты-и-и?

– Я.

– Привет, дорогая. – Они с дочерью поцеловались по касательной, когда та вошла в квартиру. Настя выглядела уставшей. – Где ты так успела вымотаться к шести вечера? Выглядишь ужасно!

– Спасибо, мама. – Татьяне Семеновне послышалось, что что-то заскрипело, она не могла понять что. – Я за этим и приехала. Послушать, что ужасно выгляжу. – Дочь прошла мимо зеркала в прихожей, не посмотрев в него. И слава богу. Пыльное.

– Ой, ну прости. И чем это от тебя пахнет? Кофе будешь?

Будет.

– Ездила сегодня в школу. – Дочь села на диванчик у небольшого кухонного стола. Татьяна Семеновна хотела ее согнать со своего любимого места, но промолчала. Дочь всё-таки, а для детей – всё.

И всё же могла бы не занимать мамин любимый диванчик. Будто не знает.

– Опять эта ошмётина вызвала? – Татьяна Семеновна от злости с грохотом поставила чайник, не донеся до подставки. Подняла и донесла. – Может, на нее уже жалобу?

– Да нет, в свою школу. В смысле, где работала. В коррекционную. Я же говорила!

– А. О! И как?


Настя рассказала. Никак.

Отмахивалась от вездесущего, вездесучьего табачного дыма, крепкого смрада[10], хотела открыть окно, но мама не дала – холодно будет, а она из ванной. Тогда вытяжку? А сломалась, с полгода как. Чего не сказала? Да чего я буду. Понятно.

Пока Настя рассказывала, вскипел чайник, в кружках воронками завертелся кофе, женщины сели друг напротив друга за столом посреди гордой двушки.

– И что, что ты думаешь делать? – спросила Татьяна Семеновна.

– А что тут делать, ничего. Вот просто заехала – выговориться, что ли.

– Просто так? И всё?..

– Ну… Ну. Да, а что, должно еще что-то быть?

– Да нет, я так. Я уж представила.

Мама любила драматизировать. Возможно, конечно, не любила, но по-другому у нее не получалось. Да любила, чего уж. В детстве Настя думала, что их с мамой окружают одни бандюганы, мошенники, алкаши и – вариантно – педофилы. Сосед из пятьдесят девятой пьет сто-о-олько, ох, бедная жена! А у чеченцев сверху тако-о-ое, он и детей бьет, и ее бьет, в смысле жену, и всех бьет, избил ее, в смысле жену, на прошлой неделе так, что у нее желудок свернулся! Какой желудок, куда свернулся, мама?! Свернулся, свернулся, не спорь, и, знаешь что, с уроков домой когда идешь, не проходи через рынок, там одни черные, еще утащат к себе, поминай как звали!