Если ты сочтешь мое предположение чересчур смелым, не настаиваю на нем, однако время покажет.

Нечто подобное с Гогеном было уже и раньше, когда он подвизался, по его выражению, в „парижских банках“.

…Мы с тобой, вероятно, просто не обращали внимания на эту сторону дела.

А ведь некоторые места в нашей предыдущей переписке с ним должны были бы насторожить нас.

Если бы он в Париже хорошенько понаблюдал за собой сам или показался врачу-специалисту, результаты могли бы оказаться самыми неожиданными.

Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, – у нас совесть устроена иначе; мне рассказывали также о нескольких подобных выходках с его стороны; теперь же, очень близко познакомившись с ним, я полагаю, что он не только ослеплен пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем.

…Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.

Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.

Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…

Письмо поневоле получилось очень длинное – я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее, не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.

Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.

…Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям…

Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего? Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.

…Он (Гоген – А. Б.) наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет»[44].

Так можно писать лишь о человеке, который уже что-то успел «выкинуть». Кроме того, «просить держать все в тайне» обычно можно лишь человека, который был участником или хотя бы очевидцем определенных событий. Гоген же никогда не утверждал, что он присутствовал при якобы имевшем место причинении себе Ван Гогом телесного повреждения. Нельзя истолковать эту фразу и таким образом, что «тайна» должна заключаться в несообщении о происшествии брату Тео. Последнего телеграммой проинформировал сам Ван Гог. Следовательно, «тайна» могла касаться не последствий событий в «желтом домике» в виде отсечения уха Ван Гога, а именно их деталей.

В конце своего действительно очень длинного письма Ван Гог сообщает о требовании Гогена вернуть ему оставленные при поспешном бегстве некоторые не вполне обычные предметы:

«…в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему „фехтовальную маску и перчатки“, хранящиеся в кладовке моего желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки. (Выделено мной – А. Б.).

Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами»[45].

Слова об «ослеплении» Гогена в момент происшествия могут до известной степени послужить ключом к разгадке обстоятельств происшествия. Внимательное прочтение процитированного письма несомненно показывает наличие в нем определенного подтекста, за которым чувствуется скрытое обвинение Гогена в совершении им неких противоправных действий.