На этом надо было остановиться, но меня тянуло наружу, обратно в Англию, как будто за окнами отеля «Нептун» плескался Ла-Манш. Но снаружи весь городок обложила душная южная ночь. От бара к бару я бессознательно продвигался к центру, к той самой площадке городских развлечений, где и произошло столкновение с Грецем. Меня явно тянуло туда, как убийцу тянет на место преступления желание исправить плохо выстроенный сюжет. Высвеченный фонариками, висячими прожекторами или же гробовыми толстенными свечами цветного воска на столиках, двухэтажный этот комплекс с дискотеками и ресторанами напоминал ночью рампу, ложи и балконы гигантского театра, отчего высвеченные лица казались театральными масками. В припадке пьяной искренности и задушевности я хотел сорвать маску с этого мира, притворившегося плоским и простым при дневном свете, а с наступлением тьмы обернувшегося хитроумным театром кукол; я, своим жестокосердием приговоривший своего старого знакомого чуть ли не к смертной казни через отвращение, пытался возместить эту бессердечность проклятиями в адрес искусственности нашей цивилизации, механистичности и отчужденности вообще. Я хотел сорвать железную маску цивилизации и приникнуть к щедрому теплому телу природы.

Вместо этого я прилепился к щедрому теплому телу случайно встреченной американки. Я наткнулся на нее в одном из баров, когда стал вдруг распевать по-русски оголтелым образом «Всегда быть в маске – судьба моя» – то ли из оперетты «Летучая вдова», то ли «Веселая мышь». В ответ я услышал с американским журчащим прононсом: «Christ, the place is swarming with Russians!» Я сначала хотел возмутиться, но потом понял, что она совершенно права: «Это местечко кишит русскими». Как, впрочем, и американцами. Я сказал, что она совершенно права, это местечко кишит русскими и американцами и нам ничего не остается, кроме как выпить «Кровавую Мэри» – из русской водки с американским томатным соком. Она сказала, что зовут ее Мэри. Больше мы не сказали друг другу ни слова. «Кровавость» Мэри мы нашли вскоре излишней и стали пить водку прямо так, без всякой кровавости томатного или какого-либо другого американизма. Мы закончили эти упражнения по дружбе народов в моем номере «Нептуна», где всю ночь с какой-то обоюдной остервенелостью изливали друг в друга совсем иные соки. Это было общение поверх идеологий и поколений. Она исчезла наутро без следа.

* * *

Впрочем, я не прав: ничто не исчезает без следа – будь то след на чужих простынях или на собственной репутации. Солнце, как я уже не раз повторял, устраняет дистанцию между предметами: судьба, как хитроумный рассказчик, увязывает в одну концовку совершенно разрозненные обстоятельства, и за это сближение приходится расплачиваться потерянными возможностями, как обгоревшей на палящем солнце кожей.

После фатального столкновения на африканском побережье я понимал, что не смогу принять приглашения семейства Грец: провести «творческий отпуск» на их вилле в Греции. Особняк этот достался Грецам в наследство через супругу Михаила Сергеевича, Софью, в девичестве Попандопуло. Софья Константиновна, как я уже упоминал, происходила из семьи миллионеров – феодосийских греков; отец ее полжизни провел в России, был большим знатоком литературы и искусств, меценатствовал, знавал Дягилева и Бенуа. Он завещал небольшую, но регулярную сумму денег – своего рода фонд-стипендию – в помощь нуждающимся русским интеллигентам-эмигрантам. Речь шла об оплате всех дорожных расходов и полном содержании (от одного до трех месяцев) в шикарном особняке с мраморными колоннами (конечно же, под Акрополь) на Крите. Кретинизм состоял в том, что я, оказавшийся лауреатом этого года, чувствовал себя вынужденным от этого рая отказаться. Созерцать каждый раз за завтраком светящуюся верой в человечество физиономию Греца и вспоминать его растерянное под африканским солнцем лицо с устремленным на меня невидящим взглядом было выше моих сил. Моя аморальность не подразумевала непоследовательности в вопросах морали.