Монах очнулся, уставил на Несду мутные глаза.
– Чего?
– Мне бы «Шестоднев» Иоанна Болгарского. Отец Евагрий послал.
– Ну, послал так послал.
Чернец с костяным хрустом потянулся, зевнул, перекрестя рот, показал пальцем, поросшим рыжей шерстью.
– Там возьми.
Несда подошел, коснулся ладонью корешков, провел по бугоркам переплетных ремней. Он стоял задом к монаху, чтобы тот ничего не увидел. В отношении книг Несда чувствовал стыдливость, какую отроку его лет полагалось испытывать с девицами. Но девицы до сих пор не занимали его сердца, и книги царили в душе безраздельно. Он нашел «Шестоднев», прижал к груди и замер, переживая миг счастья.
В доме отца книг не хранили, не берегли как зеницу ока. Для купца средней руки, недавно наладившего торговлю с Новгородом и Корсунем, это была невозможная роскошь. Несда владел лишь старенькой Псалтырью, которую подарил на прощанье ростовский епископ Леонтий.
– Чего там возишься?
– Да я… – Несда повернулся. Робея, выдохнул, зачастил: – Дивлюсь тайне. Отец Никодим говорит, книгами Дух Божий глаголет. А в Евангелии от Иоанна сказано, что слово есть Бог. Как столь малые письмена вмещают столь великое?
– Эк… – Чернец покачнулся на высоком сиденье. То ли икнул, то ли задумался. – Сие не тайна. Брюхо вот, – мохнатый палец уперся в круглый бугор под рясой, – тоже мало, а будто бездна. Око невелико, – монах потер в глазнице, – а зрит много всякого. Человек ничтожен, горсть праха – а желает приобрести весь мир.
Несда рассуждению подивился.
– Отец Никодим говорит, это похоть плоти, похоть очей и похоть разума.
– Гордость житейская. – Чернец махнул дланью. – То не Никодим, то Иоанн Апостол. А читал ли ты, отрок, в Писании: блаженны алчущие и жаждущие правды? Бездна врачуется другой бездной! – Шерстяной палец встал прямо, указуя в небо. – Кто жаждет духа, не алчет праха. Господь дал жажду, дал и потребное для ее утоления. А кому какое по нраву, сие каждый сам решай. Уразумел?
Несда внимательно глядел на черноризца. Тот посмеивался в бороду.
– Уразумел.
В книжню поскреблись, в дверь заглянула голова поповского сына Епишки.
– Отец Евагрий снова серчать надумал, – недовольно сообщил он. – Чего так долго-то? Небось не в княжьи хоромы послан.
2
– Здесь он. Помирать собрался.
Дворский кметь оттопырил губу, ушел в сторону, сел на перевернутую телегу и принялся чистить ветошкой и без того чищенный холопом меч.
Даньша поглядел через узкое, в полтора кулака окошко. В порубе было темно и глубоко. Несло отхожим духом. Где-то там внизу что-то глухо ворочалось.
– Эй! Кто живой есть? – позвал Даньша.
Иных звуков не было. Даже ворочаться перестало.
– А может, помер, – буркнул княжий отрок, – пока я за тобой ездил.
Всем видом кметь пытался втолковать окружающим, что невзначайная погибель старшего дружинника, заточенного князем в поруб, является для него смертной обидой. Глядеть за узником поручили ему. Кормить и поить тоже. Чтоб не совсем затосковал. А тот захотел вдруг протянуть ноги. Что князь-то скажет?! Уморили, скажет, моего Душилу…
– Я те дам – помер, – погрозил Даньша. – Лучше объясни заново, как он в поруб угодил. Я чего-то не совсем понял.
– Чего тут объяснять. Слыхал небось, к князю латынские послы прибыли, дочку сватают для ихнего короля.
– Ну.
– Ну и перепились на пиру. Душило и этот… рыцарь Ромуальд. Пошли ворон стрелять. Там их и повязали. Не сразу, правда.
– Это кто тут мне кости перебирает?! – зычно громыхнуло из поруба.
Даньша обрадовался:
– Ну вот, а говоришь – помирает. Кто помирает-то?
– Даньша, брат крестовый! – взревело в порубе. Бревна задрожали.