Уррик благоговейно созерцал Стражей Горды и не сразу заметил перемену в лице Годоя. Регент был бледен, как болотный туман, побелели даже обычно яркие губы. Руки тарскийского господаря судорожно сжимали поводья, глаза были устремлены на Всадников. Гоблин не успел ничего понять, а Годой уже дал шпоры коню и помчался вперед, словно за ним гнались светоносные твари.
Пеший, будь он трижды гоблином, не может состязаться со скачущим конем. За тарскийцем последовали лишь приближенные нобили, а Уррик недоуменно переглянулся с товарищами – такое поведение для вождя было в высшей степени неприличным. Зеленый епископ, неизменный и ненавистный спутник регента, тоже растерялся. Войско остановилось в ожидании хоть какого-то приказа. Люди и гоблины полушепотом переговаривались, и Уррик, как и все его соплеменники обладавший почти звериным слухом, услышал, как высокий тарскиец обронил:
– Неужто лицо увидал? Дурная примета!
– Он этих всадников завсегда боялся. Отворачивался, как проезжал, да нешто от судьбы отвернешься… – откликнулся другой, темноволосый, и достал фляжку. Отпил несколько глотков, собрался убрать, но передумал и передал собеседнику: – Это Горда решает, не мы…
– Хорошее пойло, – вынес вердикт первый, – только не стоит пить днем. Развезет…
– Но по чуть-чуть-то можно…
Дальше Уррик не слушал, сраженный известием, что Годой боится. Боится тех, кому должен поклоняться. Почему? Почему таскает с собой зеленого жреца с ненавидящими глазами? Почему в походе не участвует никто из Белых жрецов?
Кодекс чести, который Уррик всосал с молоком матери, гласил, что союз с трусом и предателем падет позором на твою голову, а с врагом надлежит поступать честно. Отсылая в канун выступления последних голубей, Уррик не сомневался, что поступает достойно. Рене Аррой должен знать, когда и откуда придет война. Только тогда он, Уррик пад Рокхе, сможет с чистой совестью сражаться и, если надо, умереть за святое дело. Это будет честный, хоть и неравный бой, а не предательский удар, который запятнает и победу, и честь. Разумеется, Уррику и в голову не приходило, что Рене Аррой почти не сомневается: предупреждает его Илана.
Рамиэрль стоял на краю, только чего? Даже курильщики атэвского зелья в самых бредовых своих видениях вряд ли могли вообразить нечто подобное. Дороги не было. Собственно говоря, не было не только дороги, а вообще ничего. Эльф уперся в нечто, более всего напоминающее гигантское веретено, на которое сумасшедшая великанша намотала слишком много пряжи. Нет, не пряжи, а смятого, словно бы изжеванного холста. Самым же диким было то, что холст этот возникал со всех сторон одновременно и в нем еще можно было угадать чудовищно искаженные изображения деревьев, земли, неба.
Академики, упорно называющие все сущее материей, были бы потрясены, увидев, как это выглядит в буквальном смысле слова. Неизвестная, но чудовищная в своей мощи магия что-то сотворила с самим пространством, смяв его и намотав на незримую ось. Когда-то эти деревья шелестели, ручьи звенели, а облака бежали, теперь же все они замерли, искаженные, нелепые, как на рисунке безумца. Хуже всего было, что Эрасти Церна оказался упрятан внутри этого небывалого кокона.
Роман в сердцах наподдал подвернувшийся камень и произнес некую фразу, которую почерпнул из арсенала командора Добори, выражавшегося порой весьма образно. Однако ярость и разочарование не сделали разведчика слепым, и он заметил, что отброшенный камень не свалился на серый песок, а завис в воздухе, медленно-медленно продвигаясь в направлении «веретена» и оставляя за собой широкую сероватую полосу, напоминающую хвост кометы. Роман с ужасом наблюдал, как камень словно бы размазывался, превращаясь в размытую черту, более плотную спереди. Наконец голова «кометы» достигла первых складок чудовищной дерюги и исчезла, слившись с измятой тканью.