– Ты – крыло бабочки, – серьезно и без тени улыбки говорил он. – Тонкое, незаметное.

– Я не понимаю. – честно не понимал я.

– Крыло, лист, пятно столе, Саш, ты – все это, – понятное только ему говорил он мне. – Ты – это все, что ты можешь ощутить, прочувствовать, все, что может сломаться у тебя в руке. Абсолютно все. От малейшего ветерка по твоей коже проносятся еле ощутимые вибрации – так ты реагируешь на мир, и так ты его меняешь, своей вибрацией.

– Значит, я – это абсолютно все? – я не понял и половины слов.

– Абсолютно.

– Я – все? Это глупо, пап.

– Как и все вокруг.

Я не унимался, в то время я был любознательным.

– Я не понимаю, как человек может быть абсолютно всем. Ты объясняешь глупо.

– Ты не поймешь иначе! – вскинул он руки и выдавил некое подобие улыбки. – Человек – это все, что он может увидеть, потрогать, понюхать. Все, что он может создать. Все слова, что он говорит, слова, которыми он меняет этот мир, а следовательно и все то, чем сам является. Замрет человек, глаза закроет, думать перестанет – и все, и перестанет он развиваться, ни один его угол, ни один его изгиб не перетекает в другой. Сашка, ну напрягись, – чуть не взмолился он. – представь себе всю странность этого явления.

– Я не могу, папа, – честно сказал я. – это ведь глупо. Ты говоришь, что я, например, этот стул или стол?

– Что-то в этом роде.

– Но зачем мне быть стулом или столом?

– А почему бы им и не быть, – вздохнул он. – Куда лучше быть стулом, посмотрев на него, чем человеком, посмотревшим на стул.

– Я не понимаю.

– Поймешь, – почти шептал он. – обязательно, когда-нибудь поймешь.

Этого я не понял. Прекрасно понял, что в воспитании и досуге для ребенка он так себе, ну а остальное – это дурость его головы, а мне свою этим забивать нечего. Мне хотелось играть сколько себя помню – а ему не хотелось. Однажды я остался на улице допоздна; остальных уже давно позвали домой. Так получилось, что я остался совсем один под фонарем, часов было десять или даже больше. Похолодало, мне было лет восемь или девять. Все уходили: всех звали на ужин их матери, волнующимся голосом, нежной и строгой интонацией. Когда я приплелся домой, он сказал:

– А-а. Нагулялся? – даже не посмотрев на меня. Даже не взглянув.

Тогда ли это началось или еще раньше? Может, в тот день, когда первая мамашка ушла в первую очередь не от него, а от меня? Самая первая мамашка. Моя мамашка. Ну, когда он только головой съехал, помешанным стал. Когда книжки читать перестал да пить начал. Когда дядя Костя зачастил, да «нянчился», по его словам. Не знаю я. Не знаю. Все равно как-то; было и было.

Перед подъездом тяжело дышу. Солнце палит, живот тянет, ноги приятно гудят. Побаливают ребра, хотя после крайней стычки с Тузом прошла неделя. Мимо идет Светка, соседка на пару лет старше, улыбается мне, равнодушно здороваюсь. В мыслях – все ли там собрались уже, на нашем месте у реки? Последние летние деньки, потом так с утра на речке не искупаешься, да и холодновато уже будет. День будет долгим и приятным, ведь улица на то и улица, чтобы принадлежать лишь мне и моим пацанам.

И плевать, в общем-то, что человек я – нехороший, и что папка сегодня будет страдать и пить. Виноват, в общем-то, сам.

2

Продержали, три дня промурыжили и не устроили. И к такому не привыкать. Но я уже нашел другое место – маленький офис на выезде, заниматься черти чем. По телефону звонить – всякого я пробовал разного, но такого не представлялось пока. Обычно искал что-то и находил, с руками связанное – то профнастил стелил, то загружал-разгружал, то склады охранял. А такого, чтобы звонить – не было пока, для такой-то работы образование поди нужно. А эти – пригласили вот сами, приходи, мол, Николай, карьерный рост и белая зарплата. Как тут устоять? Вот и выпил немного – чтобы спать не страшно; перемены вещь такая. А может из-за Инги. А может, потому что мать его вспомнил.