Я письмо это укоротила, много повыбрасывала. Сам же коришь за книжность моего стиля, будто бы это что-то плохое. Но я, кажется, сказала все. Не вернусь, не ищи. И да, я плачу, не думай, что веселюсь, с любовью,

твоя Инга.»

Ухмыляюсь – и эта из-за меня свалила. Идиотка. Как будто по нему не видно – все равно ему; что он-то искать не будет. Опыт же не пропьешь, хоть он и старается. Но эта мамашка вроде бы одна из самых долгих – почти все лето с нами. Не выдержу думал, скажу ей че, но ничего, хотя собачились частенько. Я от него даже как бы и не ожидал – они же все реже и реже в нашей квартире-то появлялись, мамашки-то, возраст такой, наверное.

А так – красава он, конечно, хоть и мне наперекор, знает же – ненавижу их всех. Правда, че воздух трясти, письмецо теперь; вроде бы и порадоваться надо, да нечему. Как мужик он ее использовал по назначению, свои потребности осуществлял-то. Ему нужно – уж чего-чего, а это за свои шестнадцать просек. Так что красава он. Только вот неработающая она, но питающаяся тем, что нам на двоих. Так что папка, в общем, умный, но съехавший, с каждым днем все сильнее и сильнее.

Вообще с ним вроде все так – помешательство у него небольшое, даже незаметное почти. Взгляд только замутненный, но оно и понятно – прошлое на то и прошлое. Раньше малой был – не понимал, теперь вроде немного больше ясности-то. Папка, папка: на кухне и пахнет, на работу новую, чтобы его опять уволили оттуда через месяц-другой. Беспредельщик потому что папка, но не как старшие с района, а дурашливый такой беспредельщик, маленький: ищет, чего бы потырить да загнать, о честном заработке давно уже речи нет. Вроде как плохо по-общественному. А вроде – для семьи. Ну, это он так говорит, мне-то, по большому счету, все равно. Меня больше волнует моя маленькая война, если быть честным.

А папка-то… ну, с ума иногда сходит. Обычно – как мамашка очередная сваливает, в основном от меня, с ним все сразу понятно. Прихожу домой однажды, а он сидит на полу, а кругом – посуда разбитая.

– Ушла чтоль? – интересуюсь.

– Ушла. – кивает он. Всхлипывает. Бил стаканы. Граненые кусочки по всему ковру.

– Кружка хоть одна осталась? – спрашиваю, на пол гляданув. – Чай-то надо утром пить.

И, в общем, два месяца одна кружка на двоих и была-то. Бывает с ним такое после ухода очередной мамашки; привыкшие. То в стену пялит, то бьет по стенам, то пьет – либо один, либо с дядей Костиком. Тогда я вообще домой не особенно заходить люблю. Они же… не знаю даже. Вспоминают одно и то же, ну а меня – «жизни учат». Себя бы поучили. Я и так ученый.

Вот, май был или конец апреля – захожу в квартиру: надымлено, музыка неприятная, мат, гогот. Влияние не мамашкинское – дядь Костино. По малолеткам, помню, находиться с ним страшно даже было как-то, ну а теперь – не так. Ну как страшно. Слегка боязно, что ли. Страха я не испытывал давненько уже, папка хорошо отучил; я с эмоциями в последнее время вообще не особо связан. А раньше чуть не дрожал, когда меня напротив на табурет сажали и заставляли в красные глаза водочные глядеть. И отвечать правильно чтобы, а не то мат-перемат, и папка так глянет, что все сжимается. И смех их. И разочарование…

– Ладно, Саша… – печально говорил папка в такие разы. – давай-ка к себе. А мы тут… сами.

– Да-а-а, – уже из-за двери слышал я. – воспитал сыночка…

И было обидно, даже ребенком. Да, наверное, у каждого есть такой хороший друг, такой вот дядя Костя – рядом с которым ты как бы сам не свой. Когда такой вот дядя рядом, тебя и семья не понимает, и окружающим мерзко, и храбришься, выделываешься как не знаю кто.