Переписку они поддерживали довольно интенсивно. Она была продолжением их бесед, с годами – всё более редких, но это и понятно – почему так получалось.
В письмах Анастасии Ивановны были – рассказы о своём житье-бытье, просьбы, рекомендации для собиравшихся приехать к Марии Николаевне знакомых, сообщения о своих литературных делах, о том, чем занята, что она пишет, а главным был тон, из которого следовало, что жизнь – замечательная штука, и надо в этой жизни и по-настоящему дружить, и много работать.
Некоторые кусочки из цветаевских писем, под настроение, Мария Николаевна, случалось, зачитывала мне вслух.
В голосе её звучала тогда – любовь.
Она любила Цветаевых, обеих. Любила вообще всё, что связано было с обеими сестрами. Любила поэзию Марины Цветаевой. Иногда, редко, после чтения цветаевских стихов, ворчала:
– Кликуша!
Ворчала – любя.
И тут же всё ставила на свои места:
– Но какой поэт!..
Она любила и Ахматову. Очень любила. И – в разговорах со мною – иногда вроде бы и отдавала ей предпочтение. Но именно – вроде бы.
Любила она стихи обеих – и Цветаевой, и Ахматовой.
С Ахматовой была она знакома. В комнате Марии Николаевны всегда висела её фотография.
Между прочим, рассказывала мне Мария Николаевна, что приходилось ей стоять, в тридцатых годах, в Ленинграде, вместе с Анной Андреевной, – в очередях, тех самых, тюремных, из ахматовского «Реквиема» – помните? —
«Показать бы тебе, насмешнице и любимице всех друзей, Царскосельской весёлой грешнице, что случится с жизнью твоей, – как трехсотая, с передачею, под Крестами будешь стоять и своею слезой горячею новогодний лёд прожигать. Там тюремный тополь качается, и ни звука – а сколько там неповинных жизней кончается…»
Это там, именно в этих очередях, – было то, о чём Ахматова пишет в предисловии к «Реквиему»:
«В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шёпотом):
– А это вы можете описать?
И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было её лицом».
И с Павлом Николаевичем Лукницким, человеком, создавшим летопись жизни и творчества Николая Гумилёва, а потом собиравшем и систематизировавшем материалы о жизни и творчестве Анны Ахматовой, в молодости дружила Мария Николаевна.
Помню старую фотографию: вместе с широко улыбающимся красавцем, Павлом Лукницким, плывут в лодочке две красавицы-сестры Изергины.
Мария Николаевна иногда Лукницкого вспоминала.
Говорила о нём:
– Прекрасный человек. Из культурной семьи. Дворянин.
Или, с явным, гордым одобрением в голосе:
– В Александровском корпусе учился. В Пажеском корпусе учился. Красив был – невообразимо!..
И, словно резюмируя:
– Молодец! Многое для русской культуры сделал!..
Её общение с людьми было вообще очень широким.
В этом, с годами всё расширяющемся, означенном светом высокой духовности круге находились и прекрасно уживались представители сразу нескольких поколений, от стариков до зелёной молодёжи.
Помню на веранде у Марии Николаевны скульптора Анатолия Ивановича Григорьева – скульптора очень серьёзного, очень крупного, – и, как это ни досадно, всё ещё должным образом не оценённого, хотя многообразное и сложное творчество его давно говорит само за себя.
Надо – смотреть и видеть. Но ещё и – увидеть. И понять. Искусство – может подождать, конечно. Может – ждать. Годами. Десятилетиями. И даже веками.