Не заходя домой, я отослал «Паву и древо» – так назывался рассказ о вологодской кружевнице в «Литературный современник» – и через неделю получил письмо от Козакова[13], что рассказ принят, идет. Рассказ напечатан в майском[14] номере «Литературного современника» – уже после моего ареста.
В Москве есть человек, который является как бы дважды моей крестной матерью – Людмила Ивановна Скорино, рекомендовавшая когда-то самый первый мой рассказ «Три смерти доктоpa Аустино» – в «Октябрь» в 1936 в № 1 Панферову[15], Ильенкову[16] и Огневу[17] и в 1957 году в «Знамени» напечатавшая впервые мои стихи – «Стихи о Севере».
Я набирал силу. Стихи писались, но не читались никому. Я должен был добиться прежде всего необщего выражения. Готовилась книжка рассказов. План был такой. В 1938 году первая книжка прозы. Потом – вторая книжка – сборник стихов.
В ночь на 12 января 1937 года в мою дверь постучали:
– Мы к вам с обыском. Вот ордер.
Это было крушение всех надежд. Будто снова я стоял в коридоре Вологодского отдела народного образования и ждал решения.
А вот и решение: «В командировке в высшее учебное заведение отказать». Ая ведь кончил школу лучшим учеником. Ничего так не хотел, как учиться, учиться.
Донос на меня писал брат моей жены <Борис Игнатьевич Гудзь> .
С первой тюремной минуты мне было ясно, что никаких ошибок в арестах нет, что идет планомерное истребление целой «социальной» группы – всех, – кто запомнил из русской истории последних лет не то, что в ней следовало запомнить. Камера была набита битком военными, старыми коммунистами, превращенными во «врагов народа». Каждый думал, что все – страшный сон, придет утро, все развеется и каждого пригласят на старую должность с извинениями. Но время шло – почтовым ящиком Бутырской тюрьмы служила деревянная дверь в бане. На красноватых, как будто политых человеческой кровью метлахских плитах бани Бутырской тюрьмы нельзя было нацарапать никаким инструментом ни одной черточки. Знаменитый химик позаботился о том, чтобы сделать тюремные плиты крепче стали. В допросных коридорах, на стенах «собачников» – приемных, карантинных камерах тюрьмы были зеленые стеклянные плитки такого же непробиваемого рода. Никакая краска, ни химический карандаш – ничто не ложилось на эту проклятую плитку. Можно было ведь сделать на них краткое, но важное сообщение, знак, по которому другой человек, еще остававшийся в тюрьме, мог сделать важные выводы. Но стены Бутырки были мертвыми, <стеклянными>, а вывод на прогулочном дворе не приводил обычно к цели. В тюрьме все искусно разобщены физически – так же, как в лагере люди разобщались морально, там незримые стены.
В тюрьме живет единство, дух товарищеской солидарности, но – простота отношений – два мира – разделены тюремной решеткой, а это всегда сближает и тех, надзирателей, и нас, следственных арестантов.
Люди в следственной тюрьме делятся на два рода. Подлецу, когда он попадает невиновным в тюрьму, кажется, что только один он – невиновен, – а все окружающие его – несомненные государственные преступники. Как же – их арестовало НКВД, которое никогда не ошибается. Порядочный человек, когда он попадает в тюрьму, рассуждает так: если меня могли арестовать невинно, незаслуженно, как выражались в 1969 году газеты (как будто можно в отношении репрессий применить прилагательное «незаслуженное». Репрессия есть репрессия. Это государственный акт, в котором личная вина пострадавшего имеет второстепенное значение), то и с моим соседом по камере может случиться то же самое.
Я вскоре стал старостой камеры и несколько месяцев пытался помочь людям обрести самих себя. Трудная это штука, но успокоить новичка очень важно.