Чувство вины перед жертвой вызывает ненависть к ней.


21.12.59. Перевыборное собрание поэтической секции. Больше всех голосов (68%) получил Светлов. Сам он не использовал своего бюллетеня – был пьян.


«Преступники» мало отличаются от людей «воли».


В стихах нельзя делать никаких сносок, разъясняющих непонятное.


Наше сердце старше нас, раньше нашего рожденья бьется сердце.


«Юбилейное» Маяковского – на грани пародии, что и понял Архангельский. Он просто повторил эти стихи. Чьи это строки – Маяковского или Архангельского – узнать нельзя:

Вы чудак – насочиняли ямбы / только вот печатали не впрок./ Были б живы, показал я Вам бы, / как из строчки сделать десять строк. / Были б живы – стали бы по «ЛЕФу» соредактор, / я бы и агитки вам доверить смог. / Раз бы показал: вот так-то, мол, и так-то, / Вы б смогли – у вас хороший слог…


Никому нельзя было доверить измятый старый рубль или зеленую, выцветшую от пота трешку. Бригадиров, что могли бы купить хлеба и не украсть деньги арестантов, – не было. «Потерял. Украли», – вот короткие ответы.

И завтра собирались новые рубли, и с новой надеждой вручались подлецу бригадиру, который, впрочем, был голоден так же, как и мы.


Вши и клопы под гипсом повязок.


ед. хр. 112, оп. 2

Школьная тетрадь; на обложке надпись «Московские кладбища» <1959>.

В тетради – выписки из путеводителя 1915 г. «Москва» о захоронениях на московских кладбищах, стихи: «Нет, он сегодня не учитель…», «Сквозь ночь на черный горный пояс…» и др.


Фет – Блок! Мы много пишем о Блоке, но настоящего его учителя просматриваем. Это – Фет.

И лжет душа, что ей не надо
Всего, чего глубоко жаль…
Фет. «У камина».

ед. хр. 29, оп. 3

Общая тетрадь в черном переплете. На обложке: «1961.1», в тетради записи стихов: «Жить вместе с деревом, как Эрьзя…», «Пусть чернолесье встанет задеревьями…», «Ипподром» и др.


С антисемитизмом я встретился только при советской власти. В детстве, в юности в городе, где я жил (в Вологде), не было и тени антисемитизма. Антисемитизм и интеллигенция – разные миры.

Первые годы революции, первые десять лет антисемитизма не было и в Москве. Но уже в тридцатых годах антисемитизм не считался позором, а после войны стал чуть ли не доктриной (вплоть до Кочетова[411] и [нрзб] редакции «Москвы»). В лагере тоже не было антисемитизма – у блатных, например.


Наш космос – точность.


О прозе будущего. Вроде Сент-Экзюпери. Проза достоверности, звучащая, как документ, ручательство знания, полного знания, авторское ручательство. В отличие от прозы прошлого и настоящего, где писатель для успеха не должен знать слишком много, слишком хорошо свой материал.

Проза будущего не техника, а душа. Экзюпери показал нам впервые воздух. А кто показал нам войну? Ремарк? Война еще не показана. Не показан лагерь, каторга, тюрьма. Не показаны больные люди.

«Техницизмов» в прозе будущего почти не будет. Душу профессии будут уметь показывать без содействия «многошпидельного»[412] стиха.

Не проза мемуара. Мемуар – это другое. Хотя место мемуара в будущем более значительно. Мемуару можно мало верить, а проза будущего достоверна.

Эта проза – не очерк, а художественное суждение о мире, данное авторитетом подлинности.


Искусство – не отражение жизни, оно – сама жизнь.

«Пушкин» – книга, которую Тынянов опоздал написать.


Таль – не Алехин. Успехи Таля – успехи скорее психологического, чем шахматного порядка.


Старая лошадь стоила во много раз дороже, чем молодая кобыла.


12 апреля. Поразительная новость, к которой, впрочем, все были готовы. Передачи телевидения начались в двенадцатом часу дня – уже после того, как космонавт вернулся из полета – и в течение двух часов на экране телевизора сообщали: «пролетел над Африкой, готовится к спуску» – в то время как все это было проделано часа два-три ранее.