И мама заплакала.
Два старших сына знали в совершенстве оружие, а Сергей стрелял – до самой своей смерти был лучшим, чуть не легендарным охотником города.
Мои вкусы были иные, и я их сумел защитить, несмотря на насмешки.
Отец сам меня учил, как снимать шкуру с зайцев, кроликов.
Как <рассказать> – я сам умел – память может сохранить все давнее.
Но я никого не зарезал, ни одного кролика, ни одной козы, ни одной курицы.
Нанимать для этого кого-то, для такой работы было нельзя.
Кто убивал кроликов, я не знаю. Думаю, что отец – ощупью в сарае.
Охота с ружьем не разрешается православному духовенству, но рыбная ловля даже рекомендовалась. Охотничья страсть отца нашла разрядку в рыбной ловле.
В Америке же, на Алеутских островах, где отец был православным миссионером, более десяти лет охотился, его страсть находила выход.
Я видел много американских фотографий отца с ружьем, <стреляет> – на байдарке.
Я пытаюсь все это сказать в стихах, в рассказах – или в том, что называется рассказами.
И не случайно свою автобиографию я начал с памяти <о> животных.
Я привык отвечать ударом на удар.
У отца был козы. Я был их пастухом.
Поймали большую рыбу, щуку, и я думал, что ее отпустят сейчас назад в реку, где она… Но щука выскочила на песок и билась, каждым прыжком приближаясь к воде!
Но это были тоня отца, сети отца, лодка отца, и, наконец, ему принадлежала честь убийства.
Прыгнув, отец ухватил бьющуюся щуку за голову, пальцы, суставы в <жабры>, колени прижали светлое тело рыбы к песку, из кармана отец выхватил перочинный нож…
<1967>
Двадцатые годы
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые в сокращении – «Юность», 1987, № 11, 12.
Публиковались за границей по неправленому маш. экземпляру (А-Я. Париж, 1985).
Полностью публикуется впервые.
Подлинник рукописи хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства, ф. 2596, оп. 1, ед. хр. 6–9.
Литературная критика двадцатых годов еще не вышла из приготовительного класса и писала с орфографическими ошибками. Так, молодой Ермилов[21] называл Киплинга американским писателем, а Войтоловский[22] в учебнике по истории русской литературы, перечисляя героев «Евгения Онегина», назвал Гремина – персонажа оперы, а не поэмы. Совсем недавно литературовед Машинский[23] на обсуждении первого тома «Истории советской литературы» уверял, что «Рычи, Китай» Третьякова[24] – пьеса, а не поэма.
Конечно, были критики и пограмотнее – Фриче[25], Коган[26], но они не пользовались уважением ни у рапповских вождей[27], ни у лихих лефовцев[28].
<В. Маяковский. «Сергею Есенину»>
Или:
<Н. Асеев. «Литературный фельетон»>
У лефовцев это считалось полемикой лучшего тона. Рапповцы же не «обыгрывали» внешности противника (любимый лефовский «прием»), не каламбурили, называя Ольшевца[30] «пошлевцем», а «сопролетарских» конструктивистов[31] – «сопля татарская». Рапповцы привешивали литературным противникам политические ярлыки по типу «чем вы занимались до семнадцатого года».
Леф опирался на «формалистов». Шкловский[32] – крупная фигура Лефа, был тем человеком, который выдумывал порох, и для формалистов был признанным вождем этого течения. Ленинградцы Тынянов[33], Томашевский[34], Эйхенбаум[35] – все это были эрудиты, величины солидные, недавние участники тоненьких сборничков ОПОЯЗа[36]. Пока в Ленинграде формалисты корпели над собиранием литературных фактов, Москва создавала эти литературные факты.