Эта мелочь, пустяк, который я назвал ссорой из-за лошади, – свидетельство того, что я добился своей цели: мальчик осмелел, теперь я могу исподволь начать его воспитывать. Собираю материал для такого разговора…


Вечером я осматриваю его грязную рубашку: разумеется, вошь.

– Что там? (В голосе беспокойство.)

– Вошь.

– Это потому, что в приюте простыни не меняли. Одеяла такие грязные!

– Ничего страшного, больше вроде нет. А почему не меняли простыни?

– Не знаю, наверно, им стирать не хотелось.

Первый разговор о приюте.

– Санитаров ребята не боятся, а солдата боятся… Нет, солдат тоже не бьет, потому что бить нельзя – воспитательница бы заругалась. Иногда только раскричится и ремнем хлестнет, но бить не бьет.

– А тебе доставалось?

– Ну понятное дело.

Вот так вот: не бьют, но бьют. И все же Стефан прав: не бьют – не полагается бить; солдат кричит, грозится, наверное, – и редко, в исключительных случаях, втихаря, стеганет ремнем.

Раньше я посмеивался над этим мнимым отсутствием логики. Перестал посмеиваться года три назад, когда Лейбусь сказал:

– Я очень люблю кататься на лодке.

– А ты когда-нибудь катался?

– Нет, никогда в жизни.

Это разве что неточно выраженная мысль, но не отсутствие логики: он уверен, что кататься на лодке приятно.


Седьмой день

У Чекова были гости; карты. Поздний ужин. Валентий дежурил по столовой. Злой, выхожу около полуночи. Возвращаюсь в избу, зажигаю лампу. Стефана нет. Что за черт! Выхожу, в дверях сталкиваюсь со Стефаном.

– Где ты был?

– На кухне. Я несколько раз выходил, смотрел в окно – вы сидите. Наконец гляжу – нету. Я так бежал, хотел вас догнать.

– Боялся?

– Да чего бояться-то?

Нет, не боялся. Ждал, высматривал, бежал, чтобы вместе.

Два года я не видел никого из своих, полгода назад – письмо, короткое, измятое, случайно прорвавшееся сквозь кордон штыков, цензуры и шпионов. И вот я опять не один.

Я испытал чувство безграничной благодарности к этому ребенку. Ничего в нем нет особенного, притягательного, ничто не привлекает внимание. Простое лицо, нескладная фигура, посредственный ум, неразвитое воображение, никакой душевной тонкости – ничего такого, что составляет детское обаяние. Но этот незаметный ребенок, словно неприглядный кустик, – голос природы, ее извечных законов, Бога. Спасибо тебе, вот именно такому…

«Сынок», – думаю я с нежностью.

Как поблагодарить его?

– Послушай, Стефек, если у тебя есть вопросы, или что-то докучает, или хочется чего-нибудь – скажи мне.

– Не люблю я надоедать.

Объясняю, что это не так.

– Если нельзя, я так и скажу, объясню. Вот как с лошадью – на лошадях возят дрова, хлеб, больных…

– Я хочу, чтобы вы мне баранок принесли.

– Ладно, будут тебе баранки.

Как раз сегодня кончился запас, который я хранил на случай диеты.


Мы поехали в Тернополь на санях. Стефан какой-то грустный. Ни одного детского возгласа – из тех, что побуждают нас разглядеть то, что мы перестали замечать, и вспомнить то, что когда-то видели так явственно.

Стефан собирался с Валентием в костел, потом он должен был идти к брату, а Валентий – за покупками. Я хотел поискать окулиста – вроде бы он есть в одном из военных госпиталей. Встретиться договорились в приюте.

По дороге Стефан несколько раз менял решение: сначала в приют; нет, сначала к брату; нет, лучше он с Валентием пойдет.

В приюте его подозвала воспитательница: он как-то странно оцепенел, на вопросы отвечал с тупым видом, тихим, равнодушным голосом.

Только когда мы вышли, я понял, почему он не хотел ехать в Тернополь, почему в пути был невесел, почему, как только я вышел из кабинета воспитательницы, поторопил меня: «Ну идемте уже!»