…а Стёпка Полубесок, с повадками чёрного кота, перешёл дорогу.


Рабочая студия Полубеска располагалась под крышей трёхэтажного здания. Иван Дмитриевич поднялся по зачумлённой лестнице, нашарил глазами номер квартиры. Чуть помешкав, высморкался в обе ноздри, сунул платок в карман, обернулся зачем-то, посмотрел в пятно окна и только потом постучался в филёнку (звонка рядом с дверью не было… в том смысле, что был он выдернут и болтался на проводах). Отступил на полшага, слегка оробев – Николай Дмитриевич впервые встречался с настоящим живым художником.

Дверь распахнулась во всю ширину, проём заполнила сумеречная фигура:

– Тебе чего?

– Поговорить хочу, – отозвался Иван Дмитриевич. – Про Аркадия Лакомова. Я родственник его жены. Дядя.

– Лидкин?

– Ну.

– Заходи, – фигура отступила в глубину пространства. – Только не мешайся часок. Спрячься на диване и сникни. Я работаю, вишь… нахлынуло на меня. Уразумел?

Не дожидаясь ответа, Полубесок вышагал к мольберту, сунул руки под мышки. Замер. Напрягся.

Мольберт был самым гнусным и старым. Слово "многострадальный" описывало его вполне: едва ли на рейках можно было отыскать хоть место, не запачканное краской.

На мольберте на подрамнике стоял холст, и был наполовину… закрашен или загрунтован – Николай Дмитриевич не разобрался.

Полубесок медлил, "формулировал эмоцию"; она вырывалась из него электрическим полем высокого напряжения. Решившись, художник действовал быстро и грубо – насиловал. Длинные мазки – раз! раз! раз! – серией, лавиной, потоком; за ними, почти не подбирая на палитре краску, летели штрихи мастихином, нарочито грубые, дерзкие. Художник рубил палитру, старался нанести холсту максимальный ущерб – такое виделось со стороны.

"Знатный мазила! – с восторгом подумал Николай Дмитриевич. – Ему бы заборы белить в доме престарелых".

Три четверти часа спустя, ухмылка оборотилась удивлением, и дальше – трансформировалась в удивление. Из потока штрихов, мазков, рытвин и ям проявилась… появились улица, и дом… и фигура человека – живого человека… и человек этот – просто поразительно! – шел, отмахивая правой рукой… двигался и, кажется, о чём-то сомневался…

Полубесок прекратил работу, вытер руки ветошью, похлопал по карманам, будто намереваясь закурить. Папирос не нашел, поморщился, движением пальцев, как веером, отшвырнул ветошку на деревянный ящик… тут же подошел, сложил её дважды и опустил в боковой карман куртки, затем развернулся на каблуках, медленно протянул по студии взглядом… не замечая гостя абсолютно.

Это был ритуал, понял Николай Дмитриевич. Выход из вдохновения.

За форточкой на гвозде висела авоська, художник втянул её в комнату вместе с облачком мороза: коробка пельменей, плюс бумажный коричневый свёрток. В свёртке два элемента: помятый цибик чаю и бумажный пакет. В пакете – неожиданная брусника. Крупная, багрово-красная, притягательная, словно распарившаяся в бане баба.

Не удержавшись, Николай Дмитриевич спросил:

– А этот вот… чего? За пивом побежал?

Персонаж на картине держал в руке бидон, вдалеке у перекрёстка виднелась желтая бочка.

– Может быть, – неохотно согласился Полубесок. – Он сам ещё не решил, и мне не сказал.

– Ну, ты мастак! – восхитился Николай Дмитриевич. – Сила! У меня в автопарке один тоже так… механик, вообрази себе, так он мотор пятьдесят шестого газона с закрытыми глазами перебирает! Три класса образования, а умён, как чорт! Я ему говорю: "Ты уникум!" А он обижается: "Чего ты, – говорит, – лаешься?!"

– Так ты чего хотел? Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?

Николай Дмитриевич сдержано пересказал про уход Аркадия, про Лидку и про милицию. Про билет говорить не стал, приберегая козыря.