Фрау Мюллер: Конечно, конечно. Получилось удачно?

Фрау Миллер: Неплохо, даже усы видно, и хвост держит как надо. Но фотографу так и не удалось поймать момент, когда она вскидывает лапу.

Фрау Мюллер: О, как жаль. После всех тренировок…

Фрау Миллер: Увы. Я говорила «Хайль Гитлер», и Габи поднимала лапу, но фотограф то торопился, то опаздывал.

Погода фюрера

Оставив рано детские забавы,
Я играм шумным лиру предпочла,
И уносилась от – оравы
В безмолвный край, где – жила.
И пусть порой фальшиво и без блеска
Звучал глухой напев – и слишком резко,
Как – расколотый хрипит, –
– к – в груди моей горит.

Декабрь 1940. Берлин

Дни мелькают за днями: голубые и золотые, голубые и зеленые, весна и осень, рассветы и сумерки, тогда и сейчас, снова и снова, и все сразу.

– Можешь дышать? – спрашивает папа, затягивая ремень.

Мы слоны, мы трубкозубы, мы большеглазые стрекозы. Наши ладони сложены, наши головы преклонены, на наших устах имя твое, Адольф Гитлер.

– Да, – кивает Зиглинда.

На ночь девочка кладет свой противогаз рядом с кроватью. Она не спит, и ждет сирену, и представляет, как золотой гребень скользит по золотым волосам. Стихотворение само всплывает в памяти – правда, фройляйн Альтхаус сказала, что это не стихотворение, а баллада, старинная народная немецкая песня. Почему же тогда они не поют, а декламируют ее хором? Зиглинда не спит и ждет, когда над головой начнут разрываться бомбы, а строчки сами приходят к ней: мчится челнок одинокий к гранитной скале[4]. О, темная вода.

– При первых звуках сирены надо немедленно проснуться, – объясняет папа. – Вскочить с кровати, взять маску и чемодан и спешить – спокойно, без паники – в подвал.

Не могу понять, отчего у меня так тяжело на сердце. Все вскакивают с кроватей, хватают маски и маленькие чемоданчики, упакованные и подготовленные как будто для отпуска. Быстро спускаются в подвал. Метцгеры со второго этажа еще только выходят из квартиры. Герр Метцгер в своем теплом черном пальто, пропитанном запахом камфары. Его жена в мехах: соболь, шиншилла, норка грудой вздымаются на плечах. Запястья, пальцы, уши и горло увешаны драгоценностями. Она спит в них? Они зарыты в ее снах?.. Герр Метцгер поддерживает жену, которая спускается очень медленно. Герр Шнек, комендант дома, кричит им: «Поскорее! Тревога не учебная. Надеваем маски. Раз-два, зак-зак!»

Они спускаются, все ниже и ниже. В подвале холодно, даже холоднее, чем в непротопленных квартирах. Земля гудит от ударов бомб: невидимый монстр гуляет по городу.

– Помните: разговаривать запрещено, – объявляет Шнек.

– Мы здесь надолго? – вздыхает фрау Метцгер.

– Не разговаривать, – предупреждает Шнек.

– Мой артрит…

– Тихо! – повторяет Шнек.

– Мам, а он почему разговаривает? – интересуется Зиглинда.

Шнек поворачивается к ней.

– Я говорю, чтобы сказать, что нужно молчать.

– Совершенно верно, – шепчет герр Шуттманн.

– Т-с-с-с, – шипит Шнек.

– Я не говорю, я шепчу, – заявляет герр Шутт-манн.

– Но теперь-то говорите!

– Я просто хочу объяснить, герр Шнек, что ваше замечание было необоснованным, поскольку я не говорил, а шептал.

– Все равно вы расходуете воздух. На каждого отведена определенная мера, и вы потребляете больше, чем полагается.

– Теперь и воздух у нас по карточкам, – шутит кто-то, и смех эхом раскатывается по подвалу.

– Кто сказал? – взвизгивает Шнек.

Тишина.

– И еще, – заявляет Шнек. – Не надо пугать детей бомбами.

Зиглинда хочет спросить его, правда ли, что англичане красят самолеты специальной краской, от которой те становятся невидимыми и неуловимыми для прожекторов, – однако не решается. Курт начинает реветь, от его крика просыпается другой ребенок, и еще один, и еще один. Весь подвал заполняется плачем.