– Принимай, начальник, воина! – весело сказал Солома, вталкивая его в помещение. – Записывай! А мы пошли дальше патрулировать.

– Ваши документы! – дрожащей от волнения рукой Дубравин открыл журнал записи временно задержанных.

– Пи! – ответил пьяный, дохнув перегаром. Он быстро освоился, оглядел помещение и принялся куражиться.

– Ну, во, псы поганые! – размахивая руками с черными от грязи ногтями, кричал он. – Вы знаете, хто я такой? Да я пять лет на нарах парился.

Растопырив руки, он уселся на топчан и, судя по всему, готовился лечь на него.

Блуашвили и Бердашвили, два усатых смуглолицых грузина, весело переглянулись и с интересом уставились на Дубравина: «Ну и как ты с ним по уставу будешь вести разборки?»

Дубравин вскочил с места, подошел к пьяному:

– Как твоя фамилия? А? Ты что здесь разлегся? Тебе что здесь, дом отдыха?

– Бэ! – куражась, промычал пьяный и высунул мясистый, багрово-красный язык, показал его сержанту.

Дубравин в растерянности огляделся вокруг, ища поддержки у народа. Но народ в лице караульных только пожимал плечами: «Ты же хотел, чтобы все было по правилам, вот и действуй!»

Тут пьяный вскочил с топчана, на котором неожиданно появилась лужа, и принялся орать:

– Я вас, уродов! Знаете, кто я такой?! Суки, будете у меня сапоги лизать! Лижите сапоги, сволочи!

Он бушевал, кидаясь на патрульных.

– Товарищ сэржант, – наконец не выдержал Шманок, – не волнуйтесь. Счас мы его успокоим!

Дубравин в отчаянии махнул руками. Делайте что хотите, только избавьте меня от этого кошмара.

Дальше все произошло мгновенно. Маленький, едва по пояс пьяному амбалу Шманок сделал два резких, четких движения, и тот сложился напополам, а потом сел прямо в урну, стоявшую в углу караулки. Оттуда его аккуратно и быстро извлекли Блуашвили и Бердашвили. Подвели к столу. Шманок сел за стол, взял ручку.

– Так, фамилия?

– Дундуков!

– Имя!

– Валя, Валентин то есть!

– Как? Балентин?

– Нет, господин сержант, В… Валентин!

– Рота!

– Шестая!

– Распишись здэсь!

– Слушаюсь!

– В клетку бэгом!

– Есть!

И рядовой Дундуков боком-боком, чтоб не видно было мокрых штанов, вылетел в коридор. Вскоре за ним загремел засов «кандейки».

– Видищь, как всо харашо! – обращаясь уже к Дубравину, заметил Шманок. – Все у полном порадке!

Ошалевший, с широко раскрытыми глазами сержант Дубравин пребывал в шоке еще целых полчаса после описанных событий. На самом деле воспитание, образование, вся его природа восстали против такого порядка. Ведь даже для того, чтобы ударить другого человека, надо что-то переломить, преодолеть в себе. Опрокинуть свои представления обо всем. Но жизнь на гауптвахте не давала ему возможности поразмышлять над увиденным. Надо было реагировать на происходящее вокруг и каждую минуту доказывать делом, что ты здесь командир.

Уже к концу суточного наряда ему во всей простоте и ясности стали одна за другой открываться простые истины. О власти и о себе. Все здесь было просто. Либо ты командуешь на губе. И все работает. Либо командуют те отбросы человеческого общества, которые сюда спихиваются отчаявшимися отцами-командирами. А удержать их в повиновении, заставить себя уважать в этом обществе можно было только одним – силой.

Служба в комендантском взводе и возможность почувствовать свою власть над людьми сразу выявляли все человеческие качества. Запертые на губе в замкнутом пространстве, арестованные и их караул вынуждены приспосабливаться друг к другу.

Обычно в наряд в караул на гауптвахту ставили молодых солдат. Это, так сказать, для укрепления их боевого духа и выработки характера. Отстояв в карауле сутки через двое по полгода, многие из них становятся неврастениками, у некоторых появляются тик, экзема или какие-то другие проявления нервного синдрома. Часть из них, особенно те, кто в обычной жизни был не слишком успешен, превращаются в зверей-садистов, другие не выдерживают напряжения, уходят из комендантского взвода в другие подразделения. И редко кто умудряется в этом аду сохранить обычные человеческие качества.