, «кончина акмеизма как „официального“ литературного течения пришлась на роковой для русской истории 1914 год – год начала Первой мировой войны и „настоящего“ XX века»27. К моменту революционных событий Кузмин был, с одной стороны, не очень молодым человеком, с другой – известным писателем, связанным с литературными направлениями 1910-х годов. От молодых поэтов и писателей, которые вошли в литературу в пореволюционные годы (такие как К. К. Вагинов, Н. С. Тихонов, Вс. А. Рождественский и др.), его отделяло два полноценных литературных поколения («младшие» символисты, акмеисты и их эпигоны), что осложняло вхождение автора в новый культурный процесс.

Наконец, следует учитывать исследовательскую традицию, которая во многом способствовала «изъятию» Кузмина из пореволюционного контекста, следствием чего стало не всегда обоснованное внимание исключительно к его раннему творчеству. Немногочисленные исследователи, обращавшиеся к творчеству Кузмина 1910–1920-х годов, подчеркивали, что траектория писателя после революции была похожа на траектории многих авторов этой эпохи: положительное отношение к событиям февраля 1917 года сменилось отрицательной оценкой произошедшего в октябре, что в итоге привело к творческой и публичной изоляции. Расхождения подходов просматриваются в лишь оценке причин, повлиявших на этот спад. Так, В. Ф. Марков считает первые пореволюционные сборники Кузмина («Вожатый», «Двум», «Занавешенные картинки», «Эхо») некоторым «бездорожьем», поиском новых творческих путей, которые, однако, протекали вдали от масштабных преобразований общества, и потому в стихах Кузмина лишь частично отразилась «угнетающая послереволюционная действительность»28. Устоявшимся стало мнение и о принципиальной аполитичности и эскапизме Кузмина29: его можно встретить в работах Дж. Малмстада30, Л. Селезнева31 или А. Г. Тимофеева. Приведем характерную цитату последнего: «Кузмин относился к политике в высокой степени брезгливо и обычно чурался прямых политических оценок за границами „Дневника“»32.

Чуть более сложной предстает картина пореволюционного творчества Кузмина в предисловии Р. Д. Тименчика и А. В. Лаврова, которые выделяют даже своеобразный протест автора, заметный в его творчестве тех лет:

Культурный и социальный нигилизм, сказывавшийся в послереволюционные годы безапелляционнее всего по отношению к тем ценностям, которые были наиболее дороги для Кузмина, казалось бы, должен был сделать его общественную позицию однозначно определенной <…> Между тем протест если и проявлялся, то по большей части в форме иронии, оценивающей перемены под знаком частной, бытовой жизни33.

В биографии Кузмина Н. А. Богомолов и Дж. Э. Малмстад предложили считать, что результатом восприятия революционных событий Кузмина стал «своеобразный эстетизм», который он усматривал в происходящем:

Для Кузмина события октября 1917 года и первых последующих месяцев представлялись неизбежными, но почти столь же неизбежно обреченными на провал, что придавало несколько романтический оттенок восхищению действующими лицами этой революции34.

После Октябрьского переворота он меняет свою позицию на «отрезвление» и «полное неприятие большевистской власти и всех ее учреждений», что влияет на общую идеологическую установку автора. Ядром представлений Кузмина в это время является убеждение в том,

что очищение в его мире достигается не по евангельскому: «Не оживет, аще не умрет», а помимо смерти. В плену, голоде, унижении человек все же жив <…> неуничтожимо божественное тепло, которое в любой момент может вдохнуть новую жизнь в уже иссохшую душу