Петрик и Миче, когда всё снова станет хорошо, и вернётся настоящее солнце, вы должны побывать у нас в гостях с Рики и этой девочкой Лалой, и всеми вашими друзьями. Ну а мы, конечно, хотели бы приехать на ваши свадьбы, если твои родители, Чудилушка, к тому времени бросят дурить и забудут свои предубеждения в отношении Миче. Твой друг – замечательный мальчик, очень хороший.

Но скажите мне, что вы собираетесь делать в Някке? Чудилка, что лично ты сможешь сделать из того, что не смогут сделать твои родители? Только я – не они, и не стану читать вам мораль. Скажу одно. Я, как бывшая служительница Эи, уверена, что вас неспроста вынесло на дорогу в зимнюю стужу. Если для вас имеет смысл моё благословение, то оно у вас есть».

Дальше перечислялось большое количество людей, которые передают Петрику приветы, детской рукой были пририсованы каракульки, должно быть, изображающие два кораблика, кто-то написал мужским почерком и без подписи: «Ну что, Чудилище, допрыгался?» И другим почерком, но почему-то полупечатными буквами, как пишут на чертежах инженеры: «Он не допрыгался, а добегался!» – и сбоку жуткая фигура в матросской рубашке, с перекошенной рожей и саблей в зубах, очевидно, озверевший Воки. Женским почерком: «Петрик, когда в гости приедешь? Хоть бы заехал, пока в Тонке был! Хоть бы с бабушкой успел повидаться». Вторым мужским почерком, «инженерными» буквами: «Нечистая совесть гонит его на юг». «Петрик, я тебя люблю. Приезжай играть», – с ошибками писал ребёнок, только что начавший осваивать алфавит. Снова вторым мужским почерком: «Ему нынче не до игр. Он важными делами занят». Ещё один мужской почерк, третий, крупный и чёткий, так пишут решительные люди: «Лиля права. Передай родителям, пусть бросают чудить. Уже сил моих нет с ними разговаривать. Я только что из Някки. Это я, твой дядя. Привет Миче». И опять второй мужской почерк: «Пора заканчивать переговоры. Настала пора решительных мер», – и нарисована пушка и летящее из неё ядро с физиономией скучающего вида.

Петрик всё время, что я изучал послание, из-за моего плеча перечитывал его. И хохотал над этой последней припиской так, что уже утирал слёзы.

Меня же потрясли слова маленького ребёнка: «Петрик, я тебя люблю» – кто, кроме Рики, мог ему так написать? МОЕМУ Петрику?

– Кто это всё накалякал? – сердито спросил я, ткнув пальцем в рисунки.

– Мой брат, мой любимый двоюродный брат, – охотно пояснил мой дружок. – До того смешной! Это он повадился меня Чудилой называть, а за ним уже все остальные.

Слов нет. Ладно, родители у Петрика. Родители и родители. Ну, бабушка. С трудом я пережил тётю и её супруга. Но сообщение о том, что у него есть, оказывается, любимый двоюродный брат, произвело на меня убийственное впечатление. Нет-нет, я не обиделся, что Петрик о нём не рассказывал. У меня у самого такая огромная родня, что суток не хватит о ней рассказать, и обязательно кого-нибудь забудешь. И всё же, тех, кто живёт в Някке, Чудилка знает очень хорошо. Например, мои любимые двоюродные сёстры. Если они напишут мне, для него это не будет новостью. Но не в этом дело. Это я всё не о том говорю. Ревность – вот какое название я дал тому нехорошему, что горькой волной поднялось в душе. Я не обратил внимания на сообщение о том, что мой дружок, оказывается, едва ли не из дома Тота разослал предупреждения по городам и весям. Что его тётя меня почему-то считает хорошим мальчиком, и явно на нашей стороне, хоть и пытается делать вид, что сердится. И что у неё и её мужа какой-то вышел спор с родителями Петрика – из-за меня! Что мои собственные родители переписываются с его тётей. С какой бы стати? Откуда они знакомы? Почему я не знаю? Меня потрясли эти приписки, такие добрые, такие радостные приписки обожающих моего Петрика людей. А как же мы с Рики? Я вот пожалуюсь Лёке…