Дарья прислушалась.

– … для нас с твоим папой большое счастье быть вместе. Но если ты ТАК страдаешь… Дети не должны мучаться. Достоевский говорил, что никакие блага мира не стоят слезы ребенка. Я сделаю, как ты хочешь, расстанусь с твоим папой…

– Все-таки ты неумная.

– Да я и не претендую.

– И Достоевский твой – болтун. Мудрые слова – только слова. Дети плачут по пять раз на день.

– Конечно.

– Детские слезы бесплатны.

– Как и женские.

– Мама моя в тысячу раз красивее тебя, уж не говоря, что умнее.

– Знаю. Даша, ты не станешь… не сделаешь с собой…?

– Я дура или гадина?

– Ты очень хорошая, – слабо улыбнулась Виола.

– Не заблуждайся. Если бы за твое убийство не пришлось сидеть в тюрьме, я бы тебя кокнула.

Даша встала, пошла к дому.

У своего парадного, открыв дверь, Дарья замерла на секунду, развернулась к Виоле и сказала:

– Кремами своими не пользуйся и лосьонами.

– Что? – не поняла Виола.

– В ванной у тебя… Я в кремы и лосьоны отбеливатель и пятновыводитель намешала. И еще. В туфли тебе, которые в прихожей, клею бухнула.

– Спасибо, что сказала!

Дарья вошла в подъезд.

2008 г.

Грезиетка

Повесть

Пятнадцать лет назад грезиеткой я называла девушку Олю, мою ровесницу. Я была студенткой университета, а Оля – коммунального техникума. Она приехала к нам в Москву, прожила месяц и оставила после себя не лучшие воспоминания. Оля – подруга моей двоюродной сестры из Петрозаводска. Заявилась в столицу ради своего жениха Леши, курсанта какого-то военного училища.

Сказать, что Оля была влюблена в Лешу, значит ничего не сказать. Это была не страсть, а настоящая болезнь, лишившая Олю любых мыслей, кроме грез о Леше, отбившая всякую активность, не направленную на встречу с женихом. Днями Оля валялась на диване, слушала сентиментальные (и, откровенно говоря, пошловатые) песни, крутившиеся по кругу. К вечеру поднималась, долго и тщательно красилась, напяливала мой наряд (вначале спрашивала разрешение, а потом брала без спроса) и ехала на свидание к Леше. По воскресеньям свидание начиналось в полдень.

Меня Оля нервировала и раздражала, как мелкий камушек в ботинке.

– Может она пол подмести и картошку к ужину почистить? – зло спрашивала я маму.

– Не придирайся к Оле, – отвечала мама. – Видишь, девушка не в себе.

– Но она совершенно в себе, когда трескает приготовленный тобой обед. А посуду за собой помыть любовь не позволяет?

Мама все прощала Оле-нахлебнице, потому что Оля расписывала свою любовь весьма трогательно:

– Все время думаю о нем и только о нем. Мечтаю, картинки мысленно рисую, прямо как кино. Мы с Лешей на море, или в лесу, или гуляем. Я с ним постоянно разговариваю про себя. Не могу без него! Совсем! Мне нужно, чтобы он каждую секунду был рядом. Умираю без него! Так чувствую: Леша рядом – я живая, нет Леши – умираю. На все могу пойти, чтобы только не отлипать от него.

Она и не отлипала. Видела я их вместе: Оля спрутом повисла на его руке, голова поднята, губы просят поцелуя. Леша стесняется, но целует, дрожит вожделенно. Оля еще и еще требует, не видит ничего вокруг, ее не интересует, что люди подумают.

Леша извиняется:

– Оль, я же в форме. Погоди, сейчас в скверик уйдем.

Ничего особенного Леша из себя не представлял.

Рост и интеллект средние, манеры и повадки провинциальные. Уголки рта у него были чуть задраны вверх, поэтому выражение лица – клоунское, но доброе. Часто улыбается. Улыбка замечательная – недалекого парня, славного, но туповатого.

Примерно за неделю до Олиного отъезда я не выдержала и устроила ей разнос. Пришла днем из института, Оля на диване в позе покойницы, умершей в счастливую минуту: лежит на спине, глаза в потолок, блаженная гримаса. Магнитофон стенает: «Мы с тобо-ой два берега у одно-ой реки…»