– Я не считала, – ответила девушка.
– Мы должны были зачерстветь, как хлеб на солнце, – сказала Екатерина. – Превратиться в камень. Отрезанные руки, ноги, выбитые глаза, распоротые животы, грудные клетки рёбрами наружу, раскроенные черепа, обезображенные лица… сухая гангрена, ожоги, следы пыток – мы всё это видели, всё это проходило через нас, как адский конвейер…
И что же? Девочка, которая играет «Лунную сонату», спасая жизнь чужому ребёнку, и все мы, даже суровый Григорьевич, не можем на неё смотреть без боли. Думаешь, он этого не чувствует? Я слышала, как он с Надеждой Витальевной говорил: «Как мне её из комы выводить? Что я ей скажу? Что сделал всё, что мог? Это правда! Но эта правда ничего не меняет – ребёнок без рук остался! И вот в чем дело: виноваты в этом нацисты, те, что „лепестки“ разбросали; а я, наоборот, действительно сделал всё, что мог. На той стороне ей бы правую оттяпали по локоть, и это в лучшем случае, а мы с Нисоновичем ей три пальца собрали из ничего, и они работают! А всё равно – чувствую себя так, будто это я виноват, будто я чего-то не сделал – но я же не Господь Бог!»
Молчание. Почти тихо – она слышит дыхание – тяжелое дыхание раненого солдата, прерывистое – Славы, ритмичное у Екатерины; кажется, она слышит даже стук их сердец.
Она понимает, что они говорят, понимает смысл слов и фраз, но сам разговор проходит мимо ее сознания, едва касаясь его. Может, они говорят о ней, но это почти её не трогает, как будто всё, что они обсуждают, происходит где-то в другом мире. Как будто она слушает аудиопьесу.
И лишь знакомые названия – соната, кантата – немного волнуют её сознание, а при слове «Саур-Могила» в голове начинает звучать музыка. Для этой кантаты мало фортепиано, да и сама она, скорее, маленькая симфония, а не просто кантата. Ей бы хотелось интерпретировать ее для симфонического оркестра. Ей бы…
В этот момент она четко понимает – говорят о ней… Перед глазами проносятся кадры – клавиши фортепиано, по которым танцуют её пальцы, пробуждая невероятно прекрасные, чарующие звуки; сотни восторженных глаз, глядящих на неё из десятков зрительных залов; строки нот, бегущие по нотному стану; ребёнок, протягивающий крошечную ручку к коварной противопехотной мине. Взрыв. Боль. Тьма.
– С ней что-то не то, – сказала Слава, и в ту же минуту девушка, лежащая на одной из двух коек (на вторую они с Екатериной только что положили раненого, чудом спасшегося после бандеровского расстрела), издает едва слышный стон и вздрагивает. – Надо позвать Лилю Николаевну…
– Я сейчас. – Екатерина выскальзывает за дверь и почти сразу возвращается со старшей медсестрой. Та бросает беглый взгляд на лицо девушки без рук, наклоняется над ней и касается пальцами горла, нащупывая артерию. Качает головой, достает из подсумка шприц и колет туда, где только что нащупывала пульс. Потом убирает пустой шприц обратно в сумочку и достаёт еще один. Манипуляция повторяется. Стоящие рядом с койкой Екатерина и Слава с тревогой наблюдают за происходящим. Они видят, как напрягшиеся мышцы девушки расслабляются.
– Слава, что стоишь, как каменная баба? – строго спрашивает Лилия Николаевна. – Швы проверила бы, ты медсестра или кисейная барышня.
Слава торопливо проверяет повязки на культях, точнее, на культе и остатках правой руки. Швы не кровоточат и выглядят именно так, как должны выглядеть на следующий день после операции – громадные багровые рубцы, избороздившие то, что осталось от предплечья и кисти правой руки и культю левой.
– Всё в норме, Лилия Николаевна, – рапортует она.