Весь идеализм в целом основан на аргументе, что материей наших идей может быть только ощущение, модификация нашего «я», поскольку невозможно, чтобы предметы, существующие вне нас сами по себе, проникали в душу через глаз, ухо и осязающую руку, как приборы в комнате, или чтобы их свойства переходили в нашу воображающую способность. Таким образом, если предположить, что предметы, отличные от воображения, действительно соответствуют нашим представлениям, то мы просто страдаем от них, не получая через эти страдания никакого знания о том, чем могут быть сами предметы.

Кантианский идеализм предполагает предметы, соответствующие идеям par excellence, и поэтому хочет быть неидеализмом; ибо, говорит он, идеализм состоит в утверждении, что нет других предметов, кроме мыслящих существ, и что другие вещи, которые мы полагаем воспринимать в восприятии, являются только идеями в мыслящих существах (воображениями), которым, в действительности, не соответствует никакой предмет, находящийся вне их (мыслящих существ). (15) Подобное, продолжает он, ни в коем случае не утверждается мной (трансцендентальный неидеализм), а как раз наоборот, а именно: без тебя Я невозможно. (16) – «Доказывая, что даже внутренний опыт Я возможен лишь при условии внешнего опыта, я отплачиваю идеализму за игру, которую он ведет, наоборот, с большим правом.» (Кр. д. р. внфт. стр. 274f и стр. 519)

Что ж! Но что, собственно, дает эта перевернутая игра, в которой картезианскому cogito ergo sum противостоит только столь же конституированное cogito ergo es, [я мыслю, следовательно, до тебя /wp]? На самом деле ничего, кроме того, что было указано ранее и что мы с удовольствием повторяем здесь, а именно: вместо прежних половинчатых и потому непоследовательных идеализмов – полный и потому тщательно последовательный всеобщий идеализм, охватывающий оба мира.

Но прежде всего здесь должно смущать само утверждение, что для философии и всего человеческого разума было бы скандалом, если бы не было доказательств существования предметов, соответствующих нашим чувственным впечатлениям, существующих помимо способности воображения и независимо от нее; поскольку, в конце концов, для философии и всего человеческого разума – согласно тому же критицизму – не является или не должно быть скандалом то, что мы должны признать себя неспособными доказать реальность предметов понятий разума или объективную действительность идей: существования Бога, свободы, субстанциальности и бессмертия собственного духа, быть научно истинными или доказанными. Таким образом, никакое злословие философии и вообще человеческого разума не является тем открытым признанием неспособности, от знания которой неотделимо убеждение: Философия как наука, действительно и подлинно выходящая за пределы небытия чувственного мира, невозможна; таким образом, это именно та наука, ради которой, согласно многократно повторяемому утверждению самой Критики, если бы она была завоевана, все другие науки должны были бы радостно сдаться, поскольку все они только пророчествуют об этой, как о той, которая должна прийти, «чтобы дать нам основание для наших величайших ожиданий и перспектив конечных целей, в которых все усилия разума должны, наконец, объединиться» (Kr. d. r. Vnft. p. 491); наука – если суммировать все в одном – от которой нельзя отказаться без причины, как от доказавшей, что она не является истинно открывающей, а только заманчивой, способность, вечно ставящая на пути науки пустые жонглирования, беспокойно подражающая и дразнящая интеллект, также будет оставлена.