Я уже просто устал от всего, эта «реальная» чушь надоела. Я удаляю лишь то, в чем для меня мало смысла, и сортирую сумятицу разных моделей, вновь выбиваю бред бредом. Вечно-то я ничего не закончу, да и зачем оно лезет. Метаистория и метафизика, и металирика – где-то слились, меж экзистенцией и эзотерой. Снова пошли фразы к тексту, кто пишет в стол, а я в стул, так как стола не имею.


Залив, двор и чашка, компьютер Синева меня не понимает – вот пожила б она здесь – стала бы черной, что с ней и будет. Но, то ли ветер убавился – день разогрелся, а то ли я пообвыкся – здесь, даже не за холмом, мне не холодно. Если лежишь на спине, тогда курить неудобно, и хотя жаль отвернуться от неба, перекатился, достал сигареты – здесь и песок тоже странный – сверху налет из коричневых крупных песчинок. Малая часть всех песчинок блестит, но и они жгут глаза, хоть и мелки. И, не понять, желтовато-зеленые зерна – я не слыхал про зеленую разность у кварца. Я осторожно сдвигаю песок пальцем с гальки – нет, мы ее вдавим вглубь – мне надоели гранитные феньки. Сверху песок совсем теплый, на палец внутрь, он холодный и мокрый – дождь был и здесь, я туда спрячу окурок. Я уже долго лежу вниз лицом, положив под глаза руку, все – темнота, это я, и я еще тишина. В тело снаружи стучатся песчинки – до слабых взрывов по нервам. Я замечаю, что слишком сжал зубы, и даже губы спеклись. И я сажусь – тот же день и отстраненный взгляд неба, ветер, как простыни, вмиг меня обнял.

Вновь в паре метров, на сей раз от ног, начали расстилать тряпку. Пара физически вполне красива – парень высок, очень мощен, но чем-то мне неприятен; ну а девица странна – красотой из японских мультов, и голос – нежен, гротескно растянут. Лица шевелятся в такт челюстям – зубы влепляются в жвачку. То, чего Коба не смог, это вырастить «новую общность», Боба с наследником сделали быстро. Бежево-йодистый плотный загар их от южного солнца, они, бессмысленно, данны. Но как пластичны девицы, чтобы при жизни стать Барби… Лучше лежать – только небо. Над анекдотом из вшивой газетки они смеются противно. Я стал клинически не любопытен. Мой портрет мира – мое отраженье.

Отслюнит или нет мне сегодня деньгу Банкомать, как «заманало», жить вечно без денег – я начал так постигать даже бога, но только, правда, пока через Опу. Я нахожусь в Оп-позиции. Она безбрежна, она многолика, так как у каждого Опа своя, Опа абстрактна, и Опа конкретна – хоть где, без разницы, денег не будет, в ней очень много начальства, Опа сияюща и беспросветна.

Я надеваю футболку, но все же сижу, знаю, что все бесполезно. Не так плоха пустота, но то, что здесь – это нечто иное. Левей, за заливом вдали коробочки домов и кисея – серость дымки. Я поднимаюсь, встаю над песком, и забираюсь вновь в джинсы. Трясу мешок пустоты, и все песчинки по ветру искрятся.

И я опять во дворах – только что туфли почти увязали в песке, теперь стучат о шершавость асфальта. А что-то сверху диктует, как будто рупор на улице, где-то вверху, передающий усиленный стук метронома. Звук опускается, бьет, и полсекунды на выдох. Как будто темные тряпки, вдали пролетели две птицы. За пустырем, далеко, облака – странные – с серым «подбоем». Я возвращаюсь в межстенную затхлость. Нет никого, бело-серые стены. На них сумятица лоджий, балконов и окон, стальные двери подъездов. Снова подошва ложится на плоскость ступени. Дверной проем намекает, чтоб я наклонился. Я закрутился в спираль вместе с лестницей – этаж, балкон. Мусоропровод, бумага, очистки и дверь, другая.

Чашка на мраморном столике – круг костяного фарфора, свет белизны, полупрозрачность внутри усеченного конуса, маленький, сбоку, цветочек – не украшает, но все же не портит. Мрамор столешницы – светло-зеленый в бежево-белых разводах, тоже хорош, но слегка не додуман. Отполирован он и обработан по краю, но слишком сложно связать его стиль с логикой стола-предмета. Целого с чашечкой нет, как нет и целого с комнатой или со мной, и остается вникать в перетекание линий, что это – то ли пещера у берега моря, куда приблизилась лодка, или же женщина с дочкой идут по аллее, под наклоненными липами, и что их ждет. Но снова чашка – законченность, светлость – от нее, будто круги по воде, тает, теряет заряд совершенство. Мы все – рисунок момента, все слишком разные, каждый в своем – кто в своем теле, а кто – в напряженьи. Смысл у рисунка, наверное, есть – не заподозришь, что это.