Сапог напрягся, словно тугая пружина.

– Нет, – после долгого раздумья сказал он. – Но я не хочу, чтобы ты давил на меня. Понял, батя? Ты стал другим, я стал другим. Мир стал другим, жизнь тоже изменилась. Завтра поедем к тебе. Тогда и баню затопишь. А сейчас я хочу побыть здесь. Здесь прошла моя юность. Здесь мне дорог каждый гвоздик, каждая дощечка и трещинка. Вот так.

Они вернулись в комнату. По телевизору, дергаясь и зависая, шел «Бумер». Печка уже достаточно раскалилась, и Леха регулировал заслонку. Керосин сидел в той же самой позе, пялясь в никуда остекленевшим взглядом. Его покрытые грязными разводами пальцы нервно чесали забинтованную руку.

– Че с Толяном? – спросил Сапог.

Леха вздохнул:

– Тишина, мля.

Керосин вздрогнул, словно услышав кодовое слово:

– Сапог… надо поговорить.

Сапог потянулся за бутылью.

– Валяй. Только прямо здесь, мне нечего скрывать.

Наркоман облизал пересохшие губы и чуть подался вперед, будто Сапог мог его не расслышать:

– Мне нужны бабки, Сапог. Много бабок. Или меня на ремни порежут.

* * *

В тесной кухоньке убого-обветшалого двухэтажного барака за древним скрипучим столом расположилось трое – Елена с Борисом и Павел Егорович, однорукий хозяин малогабаритки, куда временно переселили детей, которых намеревалась взять под свое опекунство приехавшая семейная пара.

Борис сидел с каменным лицом, искоса разглядывая «интерьер» их временного пребывания, и каждая подмеченная им мелочь вызывала если не отвращение, тот брезгливость как минимум. Затертый до дыр линолеум, пожелтевшая от времени и грязи кафельная плитка, сплошь покрытая паутиной трещин, мятые кастрюли валялись прямо на полу в углу вперемешку со сковородками, настолько мазутно-черного цвета, что, казалось, их использовали для зачерпывания угля, а не для приготовления пищи. Растрескавшейся потолок в блекло-рыжеватых разводах, словно на чердаке распотрошили какого-то беднягу и пару суток труп тихонько лежал, пропитывая своими выделениями эту несчастную халупу.

Екатерина, сотрудник детского дома, о чем-то взволнованно разговаривала в прихожей по сотовому. Это была крупная женщина лет тридцати пяти с необъятной талией и громадными обвислыми грудями. При взгляде перед глазами Бориса мгновенно вырисовывался образ двух арбузов в сетке-авоське.

– Так вот, я и говорю, – пробубнил в третий раз Павел Егорович, с бессмысленной сосредоточенностью передвигая засаленную солонку из одного конца стола в другой. Мелко подрагивающие пальцы единственной руки, свекольно-багровый нос в глубоких в оспинах, заплывшие глаза с кровяной сеточкой на белках – все это выдавало в хозяине квартиры большого любителя дерябнуть между делом бутылек-другой.

– И я говорю, – повторил он, стрельнув острожным взором в сторону гостей. – С тех пор, как погорел, значит, ихний приют, так они у нас и воркуют, голубки… Наши дети, значит, уже выросли, в доме они живут своем, так что места у нас хватает… Хорошо, дай Бог, эти детки живы остались… Хотя руку на сердце ежели положить, какой там хорошо… Старшая девка-то едва без глаз не осталась… Да-да…

«Старшая девка, – мысленно произнес Борис, испытывая непреодолимое желание встать и уйти прочь из этого гадюшника. – Он что, даже не знает имен девочек, которые у него живут?!»

В отличие от него, Елена обратила внимание на другое.

– Что значит – без глаз? – спросила она напряженным тоном.

– Ну, эта… балкой по голове вашей девчонке грохнуло, – энергично жестикулируя единственной рукой, пояснил Павел Егорович.

– Марине? – уточнил Борис, и тот, помедлив, кивнул.

– Да вы не бойтесь, – успокаивающе проговорил Павел Егорович. – Видит, конечно, она хреново, но пусть хоть как-то… Не ослепла, и то радость.