Как не противилась Анна боли, как не умасливала ее безудержный нрав, так снова и снова она пыталась атаковать, пересилить сознание и бравадою, честью победу восхвалить. Мыслей в голове множилось столько, столько слагалось вопросов (попытка ответить хотя бы на один из них обращалась рождением в отместку двух и более и, в конце концов, вела к суждению, будто первый был задан неверно или же найденный на него ответ не полон), что Анне сделалось дурно.
– Любая задача в жизни, – Анна думала, – имеет неоднозначное решение – решений множество, а один единственный вопрос-ответ не сможет исчерпать пусть даже самое ничтожное дело. Он потянет за собой другой и следующий, и вот, когда уже кажется, смысл доходит до самой сути проблемы, все в момент опрокидывается с ног на голову и становится пустым, безразличным. Рушится карточный домик. Вера ссыпается и сгорает дотла. И, что самое важное, даже докопавшись до истины, которая рисуется неопровержимой теорией, в голове назовется абсолютной правдой, ты возрадуешься, пока один, хотя бы один человек из толпы, не вскинет в порыве голову, руки у груди не схватит, говоря «господи, какая эта глупость посетила твой жалкий рассудок», влепляя самую звонкую из пощечин; и выстрелит еще напоследок фразой «без меня ты пропадешь». Быть может – не думать вовсе. Нужно ли это? Забыться!
Роились мысли в голове Анны, сновали из стороны в сторону. Они могли созидать, они могли разрушать. Они делали и то и другое. А хрипящий треск, шипящий шум, пронзительный бой – все эти ужасные звуки воедино смешивались в ее сознании и клокотали изнутри так, что заглушали пущий мир, затыкали ему горло и диктовали сами себя. Сплошная дисгармония! Неустойчивость! Колебание! И посреди хаоса раздался звон. Не бряканье, не звяканье – настоящий звон. Со всей силы били колокола, нещадно и бодро, будто пылились не одно столетие без движения, и, едва ухватив два-три тона, они неугомонно, ведомые гордостью, бывалой силой, желанием жизни пространство сразили и вывели новое слово. Свое собственное. Ни с чем несравнимое слово.
Такие громадные, сильные звуки Анна помнила только в одном месте. И вот стояла она уже в церкви, спиной к притвору, к амвону лицом. Единые рядом, иконы взором снабжали, но Анна путалась в них, точно в незнакомый вступила музей. И тронуть нельзя красоту – и не хочется. Она была здесь давно и не раз, но одна (не одинока, а именно одна) впервые. В высоте где-то располагался хор. Он негромко, словно репетируя, однако без ошибок пел. Ноты цеплялись друг за дружку (им так подобает), взлетали и, совершая под златым куполом в чистейшем свете круг-другой, снисходили на Анну вниз. Вокруг нее играли и тенор и бас, отскакивали от стен, икон, от царских врат отражались и насыщали каждую мелочь елейным созвучьем.
Анна полагалась на веру не слишком. Она сочла однажды, что верить по-настоящему – значит отдаваться этому всем телом, душой пребывать с богом. Не просто выучить каноны, заветы, и не оттого исполнять предписанное, что гласят начертанные рукой человеческой правила, а потому что в этом должна быть вся жизнь. Анна не могла (не хотела, не решалась, о другом грезила – какая разница) допустить меньшее или большее, чем просто знать, как держать себя здесь. Она во всем великолепии, величии пространства осенилась крестным знамением, приложилась к лежащей на аналое иконе и поставить хотела свечу. Однако, увидев все занятые под них подставки, но, не растерявшись, она задула осторожно один почти уже огарок, аккуратно вытащила и вставила новый стержень. Начать его было нечем, и Анна, побеспокоив соседнее пламя, поделилась им с незажженным фитильком. Хор в то же мгновенье угас, иконы поникли, щелкнули двери, весь свет, прощаясь, потух. Лишь свечи позиций не сдали. Лучи и полосы срезали мрак, темноту бороздили, закручиваясь, кто куда, следили пятнами, кругом ложились. Заволокло.