Мы высказали все это французу. Он сильно удивился. Повторял снова и снова: «Вас так много. Вас ужасно много». Он просто не мог остановиться. Наверное, их еврейская французская пресса пишет в том смысле, что нацисты не понимают, что это такое – летать. Мы уже не могли сдержать смеха, когда он повторил это еще раз. Но если серьезно, в этом нет ничего сверхъестественного. Наша армия летчиков не выросла из-под земли. Задолго до того, как фюрер дал приказ, все было готово.
Забавно, но этот француз знает цифры и технические детали лучше нас. Смешно то, что он лучше нас знает, как мы великолепны. Конечно, он не это имел в виду, когда разговаривал с нами; он только хотел сказать: как хорошо, что война заканчивается. Он сообщил нам, что у французов не более тридцати приличных бомбардировщиков. А еще сказал, что скорость нашего «мессершмита» чуть ли не на 100 километров в час выше, чем у их «морана». Мы, конечно, все это знали. Но как могло случиться, что все это французы тоже знали и совершенно ничего не предпринимали? И это называется великая нация.
Было видно, что нашему французскому гостю не слишком нравятся подобные разговоры. Мы, однако, не отставали от него, впрочем, вполне по-дружески, и он рассказал нам, что последние несколько недель взлетал в среднем пятнадцать раз в день. Я не знаю, много это или мало. Еще он сказал, что его группа потеряла больше трети машин. Вероятно, могло быть и хуже. Я имею в виду другое. Если бы я оказался на его месте, просто не смог бы говорить о подобных вещах так, как он. Потому что на таких вещах проверяется, кто ты есть на самом деле. Он же говорил об этом, как о погоде. Как будто все это случилось не с ним. Казалось, перед нами сидит такой глубокий старик, что ему уже совершенно безразлично все происходящее. И говорит он о событиях далекого прошлого, которое никогда не возвратится. Это и есть разница между нами. Он на краю могилы. В этом смысле мы, немцы, гораздо моложе французов.
Я хотел бы сказать еще вот о чем. Я не думаю, что этот француз устал только оттого, что все последние недели выполнял работу трех или четырех пилотов. Его усталость лежит глубже. Я не могу это хорошо выразить, но мне кажется, что устал он еще до того, как началась война. Видимо, усталость не совсем точное слово для этого. Например, усталость ни при чем, если он не хочет говорить об этих вещах. Он хотел бы поговорить о музыке. О Бахе, о Брамсе, о каком-нибудь современном композиторе по имени, скажем, Хиндешмидт.[9] Вот что я имею в виду: мы тоже интересуемся другими вещами, во всяком случае, вполне на это способны, но мы никогда бы не говорили ни о чем таком, если бы попали в плен к врагу. Усталость здесь ни при чем.
Зольнер рассказал сегодняшний случай. Мы проходили над французской базой, там стояло не менее пятидесяти самолетов, и ни один не взлетел, пока мы не прошли, или, скорее, пока они не решили, что мы уже прошли. Потом, когда некоторые из них все-таки взлетели, наши «мессершмиты» были уже готовы их принять. Пока Зольнер рассказывал эту историю, француз не выказал ни малейших эмоций. Он просто сказал: «Да, они не хотели умирать». Он сказал это так, будто нет на свете ничего естественнее, чем для солдата не хотеть умирать.
Пока мы сидели в столовой, пришла новость о том, что наши передовые механизированные части вышли на окраины Парижа. Мы, конечно, выпили за новую победу. Француз не сказал ничего. И все же он побледнел. Мне это не показалось, он действительно побледнел. У меня было такое чувство, что только эта новость могла еще его задеть. Наверное, Париж значит для французов больше, чем победа или поражение.