Приходили журналисты, утверждают, что в Риме получена телеграмма, «опровергающая слух о смерти Льва Толстого». Суетились, болтали, многословно выражая сочувствие России. Русские газеты не оставляют места для сомнений.


Солгать пред ним невозможно было даже из жалости, он и опасно больной не возбуждал ее. Это пошлость – жалеть людей таких, как он. Их следует беречь, лелеять, а не осыпать словесной пылью каких-то затертых, бездушных слов.

Он спрашивал:

– Не нравлюсь я вам?

Надо было говорить: «Да, не нравитесь».

– Не любите вы меня? – «Да, сегодня я вас не люблю».

В вопросах он был беспощаден, в ответах – сдержан, как и надлежит мудрому.

Изумительно красиво рассказывал о прошлом и лучше всего о Тургеневе. О Фете – с добродушной усмешкой и всегда что-нибудь смешное; о Некрасове – холодно, скептически, но обо всех писателях так, словно это были дети его, а он, отец, знает все недостатки их и – нате! – подчеркивает плохое прежде хорошего. И каждый раз, когда он говорил о ком-либо дурно, мне казалось, что это он слушателям милостыню подает на бедность их; слушать суждения его было неловко, под остренькой улыбочкой невольно опускались глаза – и ничего не оставалось в памяти.

Однажды он ожесточенно доказывал, что Г.И. Успенский писал на тульском языке и никакого таланта у него не было. И он же при мне говорил А.П. Чехову:

– Вот – писатель! Он силой искренности своей Достоевского напоминает, только Достоевский политиканствовал и кокетничал, а этот – проще, искреннее. Если б он в Бога верил, из него вышел бы сектант какой-нибудь.

– А как же вы говорили – тульский писатель и – таланта нет?

Спрятал глаза под мохнатыми бровями и ответил:

– Он писал плохо. Что у него за язык? Больше знаков препинания, чем слов. Талант – это любовь. Кто любит, тот и талантлив. Смотрите на влюбленных – все талантливы!

О Достоевском он говорил неохотно, натужно, что-то обходя, что-то преодолевая.

– Ему бы познакомиться с учением Конфуция или буддистов, это успокоило бы его. Это – главное, что нужно знать всем и всякому. Он был человек буйной плоти. Рассердится – на лысине у него шишки вскакивают и ушами двигает. Чувствовал многое, а думал – плохо, он у этих, у фурьеристов учился думать, у Буташевича и других. Потом – ненавидел их всю жизнь. В крови у него было что-то еврейское. Мнителен был, самолюбив, тяжел и несчастен. Странно, что его так много читают, не понимаю – почему! Ведь тяжело и бесполезно, потому что все эти Идиоты, Подростки, Раскольниковы и всё – не так было, всё проще, понятнее. А вот Лескова напрасно не читают, настоящий писатель, – вы читали его?

– Да. Очень люблю, особенно – язык.

– Язык он знал чудесно, до фокусов. Странно, что вы его любите, вы какой-то не русский, у вас не русские мысли, – ничего, не обидно, что я так говорю? Я – старик и, может, теперешнюю литературу уже не могу понять, но мне все кажется, что она – не русская. Стали писать какие-то особенные стихи, – я не знаю, почему это стихи и для кого. Надо учиться стихам у Пушкина, Тютчева, Шеншина. Вот вы, – он обратился к Чехову, – вы русский! Да, очень, очень русский.

И, ласково улыбаясь, обнял А.П. за плечо, а тот сконфузился и начал баском говорить что-то о своей даче, о татарах.

Чехова он любил и всегда, глядя на него, точно гладил лицо А.П. взглядом своим, почти нежным в эту минуту. Однажды А.П. шел по дорожке парка с Александрой Львовной, а Толстой, еще больной в ту пору, сидя в кресле на террасе, весь как-то потянулся вслед им, говоря вполголоса:

– Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто – чудесный!