Последние дни перед ее депортацией мы провели вместе. Час за часом она рвала старые фотографии, которые не могла взять с собой, но и оставлять не хотела. Тогда-то она рассказала мне:

– Я любила тебя больше, чем твоя мама, но мне было не суждено найти мужа и завести ребенка. – Призналась она и кое в чем другом: – Всю жизнь мне очень нравился один мужчина. Его любили все женщины, и на мою любовь он совершенно не отвечал. Это был твой отец.

Я не подала виду, как потрясло меня это замечание.

Одним из многих клиентов, с которым тетушку Грету связывала и личная дружба, был господин Хидде. Он держал на Александерплац палатку по ремонту радиоприемников. Огромного роста, невероятно грузный и могучий – от такого мужчины ждешь раскатистого баса, а он говорил высоким фальцетом.

Хидде, разумеется, был противником нацизма. Когда тетушка Грета получила приказ о депортации, он сказал:

– Эгер, даю тебе слово: если они посмеют увезти тебя, я закрою свою лавочку. Ты делала для меня всю конторскую работу, один я не справлюсь, а никого другого не хочу. Может, нам с тобой выехать на Северный полюс? Я буду ловить китов, а ты – варить их в кошерном соусе.

– Хидде, не болтай чепуху. Все это очень серьезно, – отвечала тетушка Грета.

Эти последние разговоры перед ее депортацией были глубоко трагичны и одновременно забавны. С плаксивым выражением на лице она снова и снова рассказывала мне:

– В тот день, когда за мной придут, я положу под коврик у двери прощальное письмо для тебя. – По меньшей мере раз десять повторила: – Не забудь про письмо под ковриком!

Слов нет, как я жалела ее, как хотела ей помочь, но была уже просто не в силах все это выдерживать. И даже почувствовала некоторое облегчение, когда наступил конец. Ее квартиру опечатали, а я забрала из-под коврика письмо. Каллиграфическим почерком она писала, что наша семья всегда была честной и добропорядочной и что я должна остаться честной и добропорядочной. Она просит Господа благословить меня и так далее. И я думала: “Бог ты мой. Сколько театра вокруг этого письма”.

Я прочитала его трижды, потом порвала. Возвращаясь с Пренцлауэр-штрассе на Шмидштрассе, я сгорала от стыда. Мне казалось, я недостаточно горевала, расставшись с тетушкой Гретой.

Отчаявшихся людей тянет к воде. Во всяком случае, мне так представлялось, в свои девятнадцать лет я по-прежнему была очень наивна. Вот и пошла к Шпрее, перегнулась через перила и театрально застонала. Мимо как раз проходила бабенка в шляпке с перьями, взглянула на меня, заметила звезду и буркнула:

– Вон как, ну давай, чего уж проще.

Еврейке эта нацистка помощь не предложит. В этот миг я словно прозрела. “Довольно театра! – сказала я себе. – Никогда в жизни больше не стану разыгрывать фальшивую драму!”

Несколько дней спустя, проходя по Александерплац, я увидела: Хидде не врал. Его палатка была закрыта. В окне красовалось большое объявление: “Ввиду нехватки запчастей моя мастерская закрыта до окончательной победы”. Формулировка явно издевательская: люди останавливались, ухмылялись, веселились.

В следующий раз, проходя мимо, я уже не увидела объявления. На секунду задержалась возле палатки, нерешительно огляделась. Какой-то прохожий сказал:

– Удивляетесь, куда девалось объявление? К нему нагрянули партийцы, заставили убрать. Он, мол, над Германией насмехается.

– Ах, – сказала я, – такого я даже представить себе не могу.

В октябре 1941 года Грету депортировали в Лицманштадт. Так нацисты именовали польский город Лодзь. Я получила от нее одну-единственную весточку. Дело в том, что я дважды послала ей десять марок. По тогдашним моим обстоятельствам – целое состояние. И в первый раз пришло собственноручно подписанное ею подтверждение, что она деньги получила. После этого больше ни строчки. Уже поползли слухи, что почта до таких адресатов не доходит.