– Сестра вспыльчива.

– Взбалмошна, мой друг, а не вспыльчива. Вспыльчивость в доброй, мягкой женщине еще небольшое зло, а в ней блажь какая-то сидит.

– А он хороший человек?

– Так себе.

– Умный?

– Не вижу я в нем ума. Что за человек, когда бабы в руках удержать не умеет.

– Так они несчастливы?

– Таким людям нечего больше делать, как ссориться да мириться. Ничего, так и проживут, то ругаясь, то целуясь, да добрых людей потешая.

– А мама? Папаша?

– Брат очень состарился, а мать все котят чешет, как и в старину, бывало.

– А сестра Соня?

– С год уж ее не видала. Не любит ко мне, старухе, учащать, скучает. Впрочем, должно быть, все с гусарами в амазонке ездит. Болтается девочка, не читает ничего, ничего не любит.

– Вы, тетя, все такие же резкие.

– В мои годы, друг мой, люди не меняются, а если меняются, так очень дурно делают.

– Отчего же дурно, тетя? Никогда не поздно исправиться.

– Исправиться? – переспросила игуменья и, взглянув на Лизу, добавила: – ну, исправляются-то или меняются к лучшему только богатые, прямые, искренние натуры, а кто весь век лгал и себе, и людям и не исправлялся в молодости, тому уж на старости лет не исправиться.

– Будто уж все такие лживые, тетя, – смеясь, проговорила Лиза.

– Не все, а очень многие. Лжецов больше, чем всех дурных людей с иными пороками. Как ты думаешь, Геша? – спросила игуменья, хлопнув дружески по руке Гловацкую.

– Не знаю, Агния Николаевна, – отвечала девушка.

– Где тебе знать, мой друг, вас ведь в институте-то, как в парнике, держат.

– Да, это наше институтское воспитание ужасно, тетя, – вмешалась Лиза. – Теперь на него очень много нападают.

– И очень дурно делают, что нападают, – ответила игуменья.

Девушки взглянули на нее изумленными глазами.

– Вы же сами, тетечка, только что сказали, что институт не знакомит с жизнью.

– Да, я это сказала.

– Значит, вы не одобряете институтского воспитания?

– Не одобряю.

– А находите, что нападать на институты не должно.

– Да, нахожу. Нахожу, что все эти нападки неуместны, непрактичны, просто сказать, глупы. Семью нужно переделать, так и училища переделаются. А то, что институты! У нас что ни семья, то ад, дрянь, болото. В институтах воспитывают плохо, а в семьях еще несравненно хуже. Так что ж тут институты? Институты необходимое зло прошлого века и больше ничего. Иди-ка, дружочек, умойся: самовар несут.

Лиза встала и пошла к рукомойнику.

– Возьми там губку, охвати шею-то, пыль на вас насела, хоть репу сей, – добавила она, глядя на античную шейку Гловацкой.

Пока девушки умылись и поправили волосы, игуменья сделала чай и ожидала их за весело шипевшим самоваром и безукоризненно чистеньким чайным прибором.

Девушки, войдя, поцеловали руки у Агнии Николаевны и уселись по обеим сторонам ее кресла.

– Пойди-ка в залу, Геша, посмотри, не увидишь ли чего-нибудь знакомого, – сказала игуменья.

Гловацкая подошла к дверям, а за нею порхнула и Лиза.

– Картина маминого шитья! – крикнула из залы Гловацкая.

– Да. Это я тебе все берегла: возьми ее теперь. Ну, идите чай пить.

Девушки опять уселись за стол.

– Экая женщина-то была! – как бы размышляла вслух игуменья.

– Кто это, тетя?

– Да ее покойница-мать. Что это за ангел во плоти был! Вот уж именно хорошее-то и Богу нужно.

– Мать была очень добра.

– Да, это истинно святая. Таких женщин немного родится на свете.

– И папа же мой ведь добряк. Прелестный мой папа.

– Да, мы с ним большие друзья; ну, все же он не то. Мать твоя была великая женщина, богатырь, героиня. Доброта-то в ней была прямая, высокая, честная, ни этих сентиментальностей глупых, ни нерв, ничего этого дурацкого, чем хвалятся наши слабонервные кучера в юбках. Это была сила, способная на всякое самоотвержение; это было существо, никогда не жившее для себя и серьезно преданное своему долгу. Да, мой друг Геша, – добавила игуменья со вздохом и значительно приподняв свои прямые брови: – тебе не нужно далеко искать образцов!