спрашивает меня о Южной Ласточке. Думает ли она когда-нибудь о нем? Он скоро пришлет вам ноты, m-lle Мальвина».
Жуковский передал нам скандинавские легенды, которые он узнал от принца Оскара; принц занимается поэзией не меньше, чем музыкой. Великий Князь сказал про него: «Он нисколько не похож на отца! Бернадотт не только хороший воин, но и тонкий дипломат».
Пушкин прочел мне две сцены из «Моцарта и Сальери». Идея прекрасна, он составил план драмы. Одоевский представил мне у Карамзиных Улыбышева, он пишет биографию Моцарта. Глинка говорил мне о молодом композиторе, у которого он находил более таланта, чем у Верстовского; его фамилия Даргомыжский. Глинка говорит, что ему надо бы поехать учиться в Вену, где есть знаменитый контрапунктист, из прежних, друг Вебера[97]. Даргомыжский собрал песни; я посоветовала ему попросить Гоголя выписать для него «Думы». Надо бы их собрать; кобзари поют лучше, чем русские мужики. В Малороссии голоса красивее; в певческой капелле много хохлов, особенно хороши басы.
Гумбольдт бывает каждый вечер у Ее Величества. Жуковский очень доволен. Пушкин в восторге; он полагает, что Гумбольдт так умен, что наводит страх на Профессора, которого Сверчок недолюбливает[98]. Я нахожу Гумбольдта очень болтливым, иногда утомительным[99]. Его брат менее знаменит, но беседует лучше. Недавно говорили о Рашели Варнгаген[100], от которой был без ума Гейне. Она относилась к нему как к гениальному ребенку.
Жуковский много раз видел Брентано. Он находит Беттину очень аффектированной, но Рашели Варнгаген он придает большое значение.
Гёте позволяет Беттине обожать себя; это его занимает. Жуковский говорит, что он не эгоист, не равнодушный, а просто не любит сентиментальностей. Он уважал Карамзина и серьезно интересовался нашими писателями.
Пушкин читал нам «Онегина». Много смеялись над описанием вечеров, оно забавно; но всего нельзя будет напечатать. Он отлично изобразил Императрицу, «крылатую лилию Лалла-Рук», это совершенно обрисовывает ее.
Вяземский объявил мне, что с этого вечера будет звать меня Венерою Невы, а Жуковский промычал: «Надо заметить, что она особенно соблазнительна, когда бывает в белом; она напоминает мне муху в молоке». Мы смеялись до слез. После этого Жуковский объявил мне, что должен спросить у меня совета: обижаться ли ему на то, что его не приглашают каждый вечер ужинать? Вяземский полагает, что его достоинство требует, чтобы он оскорблялся, и я должна решить. И я решила, что его не приглашают, потому что он родился приглашенным, и что это забывчивость лакея. Я спросила: «Вы оскорблены?» – «Нисколько», – ответил Жуковский.
Я была права, что это просто забывчивость. Гумбольдт был на вечере. Государь получил из Парижа рулетку, и все мы играли. Он (Государь) держал банк. Императрица нам позволила играть и была так добра, что сказала нам:
– Не очень увлекайтесь, вы можете играть изредка, я буду платить ваши долги, я дам распоряжение Шамбо и Гримму[101], мой кошелек у них.
Гумбольдт не играет, Императрица разговаривала с дамами; больше никого не было, и Гумбольдт скитался со скучающим видом. Я пошла в залу к Шамбо за деньгами и застала Гумбольдта, горячо разговаривавшего с Шамбо и Гриммом, он знал их по Берлину. Я сейчас же пошла сказать Императрице, что ученому не с кем разговаривать сегодня. Она ответила:
– Неужели и Жуковский тоже играет в рулетку? Мой добрый Жуковский тоже развращается?
Тогда я сказала Императрице, что Жуковского приглашают не каждый день. Она удивилась и возразила мне:
– Но это невероятно! Я думала, он знает, что его не надо приглашать, что он свой. Пошлите за ним Гримма, сейчас же.