Они долго советовались наедине с Sophie и Catherine; наконец они решились и пришли просить и меня участвовать в картине. Катерина Андреевна сказала, что это невозможно, так как я буду одна с молодыми людьми. Пушкин объявил, что можно устранить это препятствие, и предложил позвать верную Фиону[41] и одеть ее старой цыганкой. Тогда г-жа Карамзина согласилась.
Sophie накинула розовый шарф на мое белое платье и надела мне на шею коралловое ожерелье; у Catherine нашелся какой-то вышитый передник, – при некотором напряжении фантазии это могло изображать Земфиру. Клементий был Алеко; Андрей, Пушкин, Константин Булгаков представляли молодых цыган, Мятлев – старика, а Глинка был музыкантом. Он спел под аккомпанемент гитары московскую цыганскую песню. Фиона, изображавшая старую колдунью, произвела необычайный эффект; она гадала Алеко и Пушкину. Успех был огромный, и Пушкин, которого все это забавляло, как ребенка, поцеловал руку у Екатерины Андреевны и поблагодарил ее за то, что она способствует процветанию искусств у себя в доме.
Только что мы успели вернуться в гостиную, как доложили о приезде графа Фикельмона; Екатерина Андреевна сказала: «Слава Богу, что он не видел моей столовой, обращенной в балаган; он принял бы нас за сумасшедших, тем более что Святки уж давно прошли».
Вчера приезжал ко мне Пушкин и рассказывал, что он только что перед этим едва устоял против сильнейшего искушения: он провожал в Кронштадт одного приятеля, и ему неудержимо захотелось спрятаться где-нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море. Но он таки устоял против этого страстного желания – отправиться за границу без паспорта. В нем много оригинальности и вместе простодушия. Моден не прав, говоря, что он недоброжелателен и что у него злой язык. Он насмешник, но в нем нет ни тени злобы; он остроумен и тонок. Он спросил меня:
– Какого вы обо мне мнения?
Я отвечала:
– Превосходного, потому что вы очень добры. Я была предубеждена против вас; мне говорили, что вы всегда готовы задеть человека, но я не согласна с этим; вы преисполнены ума и таланта; одним словом, вы именно таковы, каким мне вас изобразил Жуковский, то есть вы – Феникс.
Пушкин разразился гомерическим хохотом и потом сказал мне:
– Спасибо вам за доброе мнение; я не зол, никому не желаю дурного, я не изменник, не лгун; я вспыльчив, но не злопамятен и не завистлив. Я искренен и умею любить своих друзей и быть им верным, но у меня колкий язык.
Через несколько дней мы переезжаем в Петергоф и будем проводить весь день на воздухе: на прогулках, в лагере, на маневрах, в катанье на лодке по заливу. Я предпочитаю Царское Село: там тише, там живут Карамзины, и Пушкин приходит туда, иногда даже пешком, из Петербурга, как скороход[42].
Императрица сказала мне, что я по-прежнему буду жить в коттедже, а Государь прибавил: «Вас будут будить утром на заре». Императрица отвечала: «Какая жестокость! она любил долго спать; даже в институте ей позволяли, по приказанию доктора, спать немного дольше»[43].
Сегодня сделан эскиз картины, изображающей лагерь; я ненавижу позировать: три года тому назад мой портрет миниатюрой удался лучше; акварели для альбома Императрицы хороши, особенно портрет Alexandrine и Любиньки[44]; Софи не так хорошо вышла, а я совсем гадко; я была в таком ужасном настроении духа! Сегодня вечером будет прощальный чай для жителей Царского.
Мы были в лагере и пережили массу треволнений. Мы все поехали в шарабане вслед за Императрицей. Коляски с горничными и с нашими платьями должны были приехать после. Возвращаемся из лагеря – ни колясок, ни платьев. Общее отчаяние. Я иду отыскивать горничных Императрицы и узнаю, что и их нет, за исключением m-rs Ellis