О характере войны солдатская масса узнавала не от революционных агитаторов. Современный исследователь Александр Асташов[89] полагает, что особую роль в этом процессе сыграли месячные отпуска с фронта «для устройства домашних дел» и «для участия в полевых работах», установленные для отличившихся солдат или по семейным обстоятельствам Высочайшим повелением от 5 октября 1915-го и 19 августа 1916 года. Неприглядные картины тыла – с роскошью и мотовством одних и беспросветной нуждой других, особенно солдатских семей, – рождали у отпускников лишь злобу и ненависть, стремление покончить с войной и покарать ее зачинщиков.

Военные цензоры, тщательно просматривавшие сотни тысяч солдатских писем, в конце 1916 года констатировали: «Два с половиной года войны, по-видимому, произвели свое действие, озлобив всех»[90]. И это была не обычная злоба людей, раздраженных нуждой и лишениями. Она была гораздо страшнее. Ибо люди эти были вооружены, а война обесценила саму человеческую жизнь.

«Я [прежде] такой глупый был, что спать ложился, а руки на груди крестом складывал, – писал один из солдат. – А теперь ни бога, ни черта не боюсь. Как всадил с рукой штык в брюхо, словно сняло с меня что-то…». Письмо другого солдата: «Я не только человека, курицу не мог зарезать. А теперь… Почем я знаю, может, сотню или больше душ загубил»[91].

Эта психология рождала и убеждение в том, что только с помощью насилия можно решить те проблемы, которые ставила жизнь. «Женка пишет, купец наш до того обижает, просто жить невозможно, – это строки еще одного солдатского письма. – Я так решил: мы за себя не заступники были, с нами, бывало, что хошь, то и делай. А теперь повыучились. Я каждый день под смертью хожу, да чтобы моей бабе крупы не дали, да на грех… Нет, я так решил, вернусь и нож Онуфрию в брюхо… Выучены, не страшно»[92].

Эта злоба и ненависть приобретала все более конкретный социальный адрес. «Я, крестьянин, – говорилось в письме солдата 42-й Сибирской стрелковой дивизии, – обращаюсь к вам, братья, докуда будем губить себя… За какие-то интересы чужие кладем свои головы… Помните, братцы, чтобы убить зверей, которые миллионы губят людей за свой интерес, надо действовать, пока оружие в руках. Первое: долой царя, убить его, поубивать пузанов, которые сидят в тылу да в тепле гребут деньги лопатой и губят нас, крестьянина…»[93].

Страшно? Конечно, страшно. Назревал переход «количества в качество». Надо было веками угнетать, насиловать, топтать людей и их человеческое достоинство, чтобы пожать в конце концов такие взрывы народной ненависти. А ведь предупреждали… Помните, у Лермонтова: «Каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь его могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны, но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра, притесненный… платит сторицею, и тогда горе побежденным…»[94]. Этот приговор миру насилия и угнетения был написан чуть ли не за столетие до 1917 года.

В 1916 году тема «пугачевщины», «русского бунта – бессмысленного и беспощадного» вновь, как в 1902, 1905, 1906 годах, становится одной из главных тем российской публицистики и частных разговоров. Многие политические деятели России пытались воздействовать на государя, чтобы он «предотвратил»… «предпринял»… «сделал»… Побуждали к этому и председателя Государственной думы Михаила Родзянко. Главноуполномоченный Всероссийского Союза городов Челноков писал ему: «Тревога и негодование все более охватывают Россию… Зловещие настроения сменили недавний высокий подъем, с каждым новым днем исчезает вера, рассеиваются надежды». О том же написал Родзянко и главноуполно-моченный Всероссийского Земского союза князь Георгий Евгеньевич Львов