Однажды посреди ночи домовой проснулся от страшного грохота, это колотили им в ставни добрые люди; сторож свистел: разгорелось пожарище; занялась вся улица. Где же горит, у них или у соседей? Где?! Вот ужас-то! Лавочница до того растерялась, что вынула из ушей золотые серьги и сунула их в карман – пусть хоть что-то да уцелеет! Лавочник побежал за своими облигациями, а служанка – за шелковою мантильей – она была щеголихою; каждый хотел спасти то, что всего дороже, так и крошка-домовой, он в несколько прыжков одолел лестницу и очутился в каморке у студента, который преспокойно стоял у распахнутого окна и смотрел на пожар во дворе напротив. Крошка-домовой схватил со стола чудесную книгу, запихнул ее в свой красный колпачок и прижал к груди – самое большое в доме сокровище спасено! Выскочив вон, он вылез на крышу, взобрался на печную трубу и сидел там, озаренный пламенем, что вырывалось из соседнего дома, и крепко прижимал к себе красный колпачок, в котором лежало сокровище. Он знал теперь, куда влечет его сердце, знал, кому оно на самом деле принадлежит; но вот когда пожар затушили и он опомнился… Н-да!

– Придется мне жить на два дома! – сказал он. – Не могу же я бросить лавочника, а каша-то!

И это было так по-людски! Мы ведь тоже ходим к лавочнику – за кашей!

Под ивою

Местность под Кёге довольно голая; город, правда, лежит на морском берегу, что всегда красиво, однако же могло быть и покрасивее, а то ведь что: кругом – плоские поля, и далековато до леса; но на родной стороне непременно да отыщется что-то красивое, то, чего тебе потом будет недоставать в самом чудесном уголке земли! Вот так и на окраине Кёге, где несколько чахлых садиков спускаются к речке, впадающей в море, летней порою бывало прелесть как хорошо, в особенности же тут было раздолье двум детишкам, Кнуду и Йоханне, что жили по соседству и вместе играли и пробирались друг к дружке ползком под крыжовенными кустами. У одного в саду росла бузина, у другого – старая ива, под ней-то детям и полюбилось играть, и им это дозволялось, хотя дерево стояло у самой речки и они могли запросто упасть в воду, хорошо, Всевышний приглядывает за малышами, иначе бы не миновать беды; только дети и сами остерегались, а мальчик, тот до того боялся воды, что летом, на заливе, где так любили плескаться прочие ребятишки, его невозможно было туда заманить; понятное дело, его обзывали трусом, и он вынужден был это терпеть; но вот соседской Йоханночке привиделся сон, будто она плыла по Кёгескому заливу в лодке, а Кнуд взял да и пошел прямо к ней, вода была сперва ему по шею, а потом накрыла с головой; и с той минуты, как Кнуд услышал про этот сон, он уже не позволял, чтобы его обзывали трусом, и тотчас ссылался на сон Йоханны; это была его гордость, но в воду он так и не заходил.

Их бедняки-родители частенько друг к другу наведывались, и Кнуд с Йоханной играли в садах и на проезжей дороге, по обочинам которой в два ряда росли ивы, они были некрасивые, с обрубленными верхушками, так ведь они и стояли здесь не для красоты, а чтобы приносить пользу; старая ива в саду была гораздо пригляднее, и под нею-то они, как говорится, многажды сиживали.

В центре Кёге есть большая площадь, и во время ярмарки там выстраивались целые улицы из палаток, где торговали шелковыми лентами, сапогами и всякою всячиной; там была давка, по обыкновению шел дождь, и от крестьянских кафтанов пованивало волглым сукном, а еще дивно пахло медовыми коврижками, их там была целая лавка, и что самое замечательное: человек, который их продавал, на время ярмарки всегда останавливался у родителей маленького Кнуда, и тому, разумеется, перепадала коврижечка, и кусочек от нее доставался Йоханне, но, пожалуй, замечательнее всего было то, что продавец коврижек умел рассказывать истории чуть ли не обо всем на свете, даже о своих медовых коврижках; и вот про них-то он как-то вечером рассказал историю, которая произвела на обоих детей такое сильное впечатление, что они запомнили ее на всю жизнь, поэтому, наверно, будет лучше всего, если мы тоже ее послушаем, тем более что она короткая.