Он отщелкнул окурок, вошел в дом. Сел за стол. Верочка потянулась к нему. Иван взял ее. Теща сказала:

– Не мущинское это дело – кормить ребенка.

Дело и впрямь было «не мущинским». Он обляпался кашей и передал дочь Томке.

– Чего не наливаешь? – спросила теща.

– Не охота.

Ужинал без аппетита. За чаем сказал:

– Длинный завтра день будет.

– Что так? – спросила теща.

– Руки занять нечем.

– Есть чем, Иван, есть! – радостно произнесла она. – Сколоти ты мне сарайку. И клеток штук пятнадцать. Кролей охота завесть. Мясцо свое будет. Свининки подкупим и колбас на зиму наделаем.

– Кролей обязательно белых, – сказала Томка.

– Почему белых? – спросил он.

– Шубу белую справлю. Как у Маргариты Станиславны.

– Что еще за Маргарита?

– Врачиха наша, забыл?.. Муж у нее сельхозтехникой заведует. Между прочим, ему нужны хорошие механики. Самое малое, три сотни обещает. Самое малое, – подчеркнула она.

– Это три тыщи что ли по-старому? – спросила теща.

Томка согласно кивнула. Теща вздохнула. Иван сказал:

– Нету таких зарплат.

– У них премии больше, чем зарплата.

– Воруют что ли?

– Дурак, – ответила Томка.

– Но-но! – остановил ее Иван.

– Что «но-но»? Ходим, как шарамыги. Пальто приличного справить не могу. Постели своей нет! На маминых подушках спим!

Иван отодвинул стакан с чаем. Начал багроветь. Томка глядела на него с опаской, но и с любопытством. Иван уловил то любопытство, и в нем разом вскипело бешенство.

– Может, и ужин мамин едим?

Верочка закатилась в плаче.

– Наглеть не надо! – крикнула Томка.

Лицо у нее нервно и неровно зарумянилось, стало точно таким же, как тогда, при милиционерах, подтолкнувших Ивана к семейному счастью. Казалось, она вот-вот вскочит, чтобы дотянуться до Иванова лица, как пыталась достать в тот сватовской вечер усатого Багратку.

Иван выскочил в сени, схватил с вешалки плащ, заторопился в сумеречный двор. Встал под акациями. Слабый ветерок был влажным и теплым. От мусорных ящиков тянуло гнилью. Иван вдыхал гнилостный запах, воспринимая его неотъемлемо от себя сиюминутного, от своего состояния, будто гниль проникла в самое нутро. Ощущал обиду, злость, разжигал их в себе. Значит, пришла моя очередь, думал, значит, мне теперь «наглеть не надо»!

– Иван! – позвала с крыльца теща.

Иван не откликнулся, дождался, пока она притворила за собой дверь, и крупно зашагал по улице, заторопился, будто кто-то где-то его ждал.

Лед на пруду уже сошел. Вода в свете фонарей казалась черной и масляной. Аллейка, где он подклеился полтора года назад к Томке, была по-весеннему неухоженной. Скамейки еще не отошли от сырости. Но парочки ждать тепла не желали, обсушивали скамейки беспокойными задами.

Иван запоздало удивился: чего это ему понадобилось «на броду»? Уж лучше бы заглянуть в забегаловку, где кучкуется неприкаянный вербованный люд. Но и в забегаловку не тянуло. Он вдруг понял, что тянуло его к Верочке, к ее пухлым, словно перевязанным ниточками, ручонкам, к ее агуканью и смеху. Она плакала, тянулась к нему, а он сбежал! Даже не обернулся, уходя! Ему, видишь ли, захотелось в себе поковыряться, «на брод» захотелось! Побеситься захотелось! А с чего беситься-то? Злость потихоньку испарялась, уступая место покаянию.

Он круто завернул и зашагал домой. Дверь открыла теща.

– Чего сбег, ровно оглашенный?

– Прогулялся, – буркнул Иван.

– А Томка-то плакала. Дите у нее маленькое, жалеть надо. И прощать надо. Семья, Иван – святое, а гульба – богопротивное…

Жена была уже в кровати, полусидела, откинувшись на подушки, вязала. Верочка спала. Иван подошел к кроватке, поглядел на дочь с пытливым вниманием, чувствуя нежность и беспокойство.