Юна не дала договорить, подняла палец:

– Вот! Вот и пусть все знают, что я необразованная, зачем я буду кому-то голову дурить?

Грошев развел руками:

– Ну, если так… Значит, вас не выгнали?

– Нет, нормальные риелторы были, им врачи сказали, что ждать не больше полугода, и они терпели, ничего такого не делали. А может, надо бы.

– Ты с ума сошла?

– Мама сама просила ей что-нибудь вколоть. Если бы ты так мучился… Врачей просила, меня просила. Я по трусости не соглашалась.

– По трусости?

– Ну, не по трусости… Не знаю… Кому хочется убийцей быть? Одной врачихе тихонько сказала, а она как на меня поехала: ты что говоришь, ты, блядь, дочь! Не парит, что ругаюсь?

– Если для тебя привычно – валяй.

– Не то что привычно, а иногда без этого никак. Короче, раскричалась: смотри, мы будем вскрытие делать, если что-то обнаружим, я лично на тебя заявление в суд напишу, дура жестокая! Ага, жестокая. Смотреть и видеть, как мать с ума от боли сходит, – жестокая, а они лишнюю ампулку дать – не жестокие. По часам, блядь, в случае острой боли! А если у нее все время острая боль? Короче, дали помучиться подольше, как положено. По правилам, блядь.

– Тонко уела.

– Чего?

– Про правила напомнила.

– Я не нарочно. Выпьем еще?

Выпили.

Грошев спросил мягко, с почтением к чужим страданиям:

– А потом все-таки согнали тебя с квартиры?

– Само собой. У тети Кати жила в подвале. Подвал хороший, дядя Витя его для мастерской сделал. Сухой, чистый, только без света, без окон. А потом я с молодым человеком жила полгода, он квартиру снимал. Потом расстались с ним, а обратно к тете Кате нельзя было, она сказала, что дядя Витя там все время работает.

– Или не захотела, чтобы ты там жила.

– Может быть. А что хорошего, если чужой человек под тобой живет? Я ей даже не родственница. Пошла на молочный комбинат работать, там общежитие обещали, но мест не было, сняла комнату у бабушки, не выдержала, через два месяца съехала.

– Вредная бабушка?

– Да не то чтобы… Условие было – я сама питаюсь, отдельно, а ее продуктов не трогаю. Съехала на этом. Суп сварит и в кастрюльке внутри черточку сделает, чтобы я не отлила. Или начинает холодильник проверять, вынимает все и осматривает, на ладошке взвешивает, а сама на меня смотрит. Любому надоест. И я ушла, и… Ну и все в этом духе.

– Я смотрю, у тебя уже много чего было, – сказал Грошев. – А я думал, совсем зеленая, тебе сколько – восемнадцать, девятнадцать?

– Двадцать два уже. Но паспорт всегда спрашивают, когда сигареты покупаю. Я в мать, она долго молодой казалась. Но не очень красивая была, как и я тоже. А с тридцати вдруг повело – была тощая, стала стройная, а подруги многие растолстели. И лицо получшело. После тридцати меня родила, другие от родов хуже становятся, а она совсем зацвела. С тридцати до сорока у нее прямо звездная жизнь была. И с работой все в порядке, и с мужчинами, квартиру купила…

– А отец? Отец был какой-то?

– Какой-то был. Женатый, двое детей. Правда, семью бросил потом.

– Ушел к твоей маме?

– Нет, к другой женщине. Я его видела всего раза два. Поговорили немного: как дела, как что. Я его отцом даже не почувствовала, чужой мужик совсем. Смешно.

– И не помогал, никаких алиментов?

– Откуда? Две семьи, у него и на себя-то не хватало.

Юна взяла сигарету, встала.

– Кури здесь, – разрешил Грошев. – Я тоже, потом проветрим.

Он налил еще по одной, чтобы закурить было приятней.

Достал вторую бутылку:

– Не против?

– Все равно не спим.

Выпили, закурили, посидели молча.

Грошева наконец немного отпустило.

Хватит себя грызть, думал он. Ты приютил несчастную девушку, и это хорошо весьма. Девушка размякла душой, и это тоже хорошо.