– Ладно вам, подумаешь – пугало, – сказал я. – Надо о Петухове думать. А если они его будут пытать?
– В Африке пленных в муравейник сажают, – задумчиво сказал Валька. – За час от человека остается один скелет.
Любка заплакала.
– Ты чего? – спросил ее Валька.
– Ничего, – сказала Любка сквозь слезы и заплакала еще больше.
– Влюбилась, – объяснил Борька. – Она в этого Петухова еще прошлым летом влюбилась.
– Сам ты в Верку Яблокину влюбился, – сказала Любка, вытирая глаза передником. – А я – ничего, мне человека жалко.
– Да хватит вам: влюбился, влюбилась. От этих ваших влюбленностей Петухову ни жарко ни холодно. – Я задумчиво посмотрел на Борьку. – Бунчиков, ты говорил, к тебе друг какой-то приехал?
– Да, Пашка. Мы с ним лодку собирались заклеивать.
Я кивнул.
– Ведь этого твоего Пашку никто в поселке не знает, так?
– Так, – кивнул в ответ Бунчиков.
– А что если этого твоего Пашку послать на разведку в лес? Вроде как по грибы?
– Как это по грибы? А лодку кто будет клеить?
– Слушай, Бунчиков, тебе что важнее – какая-то дырявая лодка или жизнь человека? – пришел мне на помощь Валька. – Галочкин правильно говорит. Пашка здесь человек новый, кудыкинские его не знают. Пашка твой походит по лесу, выяснит, как и что, а потом придет и все нам расскажет.
– Боречка, ну пожалуйста, – тихо прощебетала Любка.
– Хорошо, пойду скажу Пашке. Он сделает, он такой. Заодно, может, пугало где в лесу встретит. Китель-то почти новый, всего лет двадцать в сундуке пролежал.
Борькин Пашка с виду был костлявый и хилый. Из-под майки у него выпирали лопатки, и во рту не хватало двух передних зубов.
Борька объяснил ему ситуацию, выдал из кладовки самую большую корзину, и мы отправили Пашку в лес.
Прошел час, прошло два, а Борькиного друга всё не было.
Мы сидели у Бунчиковых на крыльце и от скуки играли в ножички.
Валька встал и посмотрел на низкое солнце.
– В болото что ли провалился твой Пашка? Или назад дорогу забыл?
– Пашка не заблудится, он такой. Пашка в лесу, как дома.
– Ой! – Любка соскочила с крылечка и побежала к забору. – Кажется, Епифакин орёт.
– Нет, – сказал Валька, – это Бабукин, у Епифакина голос злее. – И тоже отправился посмотреть.
Права оказалась Любка, орал, действительно, Епифакин.
Он топал по середине улицы в белой пенсионерской шляпе. Сквозь сетку пенсионерской майки синели серпы и молоты, звезды и церковные купола, голуби и Кавказские горы.
Он шел, толкая перед собой васильковский велосипед-раскладушку.
Следом, опустив голову, тащился сам Васильков, жалкий и какой-то потерянный.
– Уголовщина! – орал Епифакин. – Я тут, понимаешь, как карла, вкалываю на трудовом фронте, а он тут, понимаешь, разбойничает. Развел тут, понимаешь, натуральную уголовщину, по баням шарит, чужие ботинки прёт, дырявит их гвоздём, понимаешь.
– Не воровал я, – вяло хныкал изобретатель. – Нашел я его, ну правда, – в канаве, на нашей улице.
– Будет тебе сейчас и канава, и небо в клеточку, уголовник. К мамке с папкой придем, все тебе тогда будет.
– Ты чего ж это, боров, ребенка мучаешь? – сказала выскочившая на шум мелкая старушка Морковкина. – Небось сам по пьянке ботинок с ноги сронил, а на дитё валишь.
– Молчи, бабуся, – огрызнулся на Морковкину Епифакин. – А то я тебя под статью за соучастие подведу. И за ложные показания.
– Ишь, – всколыхнулась бабка, – видали праведника! Мёд сахарной водой разбавляет, а берет как за натуральный продукт. Я всё про тебя, ирода, знаю.
– А общественный колодезь кто весной завалил? Не ты ли? – сказал добрый пенсионер дядя Федя Жуков, подходя и закуривая папиросу.
– А где, собственно, доказательства, что ботинок ваш? – спросил интеллигентный дачник Бобрович, снимающий у дяди Феди веранду с видом на огород.