Куклу мне подарили на День рождения, с оговоркой: быть с ней предельно аккуратной – не раздевать, не расплетать косы, не крутить руки и ноги, ни в коем случае не уронить – она ведь фарфоровая! У этой куклы закрывались глаза, когда её запрокидывали, она говорила «мама», и во рту у неё было два белоснежных зуба. Может быть, потому, что я не могла играть с ней без оглядки на строгое предупреждение взрослых – не испортить её, я свою куклу не любила. Теперь кукла оказалась виновницей того, что меня не приняли в игру. Решив схитрить, я снова подошла к девочкам:
– Я не могу принести куклу – она заболела, – сказала я. У меня была надежда, что возьмут играть с Мишкой.
– Вот и принеси её, мы твою куколку в больницу положим, и будем лечить.
– Я сама её дома лечу таблетками, ей нельзя в больницу! Она там скучать будет!
– Ну и лечи её сама, а с медведем не примем тебя, уходи! Не мешай! – Спорить было бесполезно, они были непреклонны.
Я вышла со двора на улицу, весеннее солнце заливало мостовую тёплым светом. На углу дома, как раз под нашими окнами, было глухое подвальное оконце и приступочка в фундаменте, я присела туда и растворилась во времени: мне было там тепло и спокойно. Потом, мы так часто сидели в обнимку с Мишкой, греясь на солнышке, с девочками во дворе я больше не играла и не просилась к ним в игру. А в тот день, несмотря на строгие запреты мамы не ходить на набережную, мы отправились к Малой Невке. Тогда она ещё не была одета в гранит, и не было такого бешеного количества машин, тяжело ползущих по Приморскому проспекту. Оглядевшись, мы перешли дорогу и спустились на песчаный берег к самой воде. От реки веяло холодом, основной лёд с Ладоги прошёл накануне, и теперь только отдельные запоздалые льдины плыли наперегонки с нетерпеливыми байдарками. Сидя на корточках у самой воды, мне было интересно наблюдать, как тренируются гребцы. В какое-то мгновение мне показалось, что байдарки остановились, меня качнуло в сторону, и мы упали на песок, а набежавшая некстати волна, окатила меня и Мишку. Мокрые и несчастные мы поплелись домой. Наверное, я тогда заболела тоже, это мне не запомнилось, но с Мишкой случилась настоящая беда – он простудился и серьёзно захворал. Он не ревел громко и задорно, а хрипел, кашлял, задыхался и снова хрипел.
– Воспаление лёгких, операцию ему надо делать – сказал мой старший брат Боб. Я не соглашалась, знала, что он хочет завладеть пищалкой, но дни шли, а Мишка не поправлялся.
– Скоро у него откроется туберкулёз и он умрёт! – Уверенно и со знанием дела говорил Боб.
– Ты пищалку хочешь забрать себе, Мишка поправится и так, он ещё не совсем просох, холодная вода попала ему в грудку, вот увидишь, он скоро перестанет кашлять! – Уверяла я.
– Нет, не перестанет! Операция ему нужна: вытащим пищалку, я знаю, как её исправить, вставим обратно и зашьём, даже шва никто не увидит, и Мишка будет здоров! – Боб говорил уверенно и твёрдо. Но я не соглашалась. Прошло несколько дней, состояние моего Мишки оставалось, по-прежнему, тяжёлым.
– А вдруг он не обманывает, а действительно хочет помочь? – Внутренне я уже склонялась к операции.
Боб сразу же почувствовал мою слабину и стал готовить операционную: на стул постелил белую наволочку, приготовил иголку с белой ниткой, ножницы и раскрошил таблетку для наркоза.
– Ну-с, приступим, – как-то непонятно сказал он, и продолжал довольным голосом: – Клади Мишку на простынку – будем наркоз ему давать.
Порошок из таблетки мы насыпали на грудку и на ротик – Мишка, как будто, уснул. Боб взял ножницы и вспорол грудку медвежонка, вытащив большую пищалку, он отбежал от операционного стола и был таков! Он смеялся над моей доверчивостью и, несмотря на слёзы и мольбы, пищалку не отдал. Глотая обиду, я смотрела на зияющую рану, из которой торчали жёлтые стружки, понимая, что Мишка никогда больше со мной не заговорит. Взяв дрожащими пальцами иголку и нитку, я стала зашивать рану через край – получился заметный белый шов. Мишка очнулся от наркоза, он очень похудел, его тело уже не было туго набито стружкой, он стал намного легче, и больше не кашлял, и не рычал. С этого момента никакие игрушки для меня больше не существовали. Я не просто любила Мишку за его красоту или исключительность, нет, в нем уже не было недавнего лоска, я очень жалела его, и потому любила всё сильнее и сильнее. В те годы по радио часто передавали песню, в которой были такие слова: «В сёлах Рязанщины, в сёлах Смоленщины слово люблю не привычно для женщины, там бесконечно и нежно любя, женщина скажет – жалею тебя». Необыкновенный голос Ольги Воронец, проникновенность исполнения заставили меня, маленькую девочку, испытать чувства, которые испытывает, любя, простая русская женщина. «Ты – жаль моя», – говорила я Мишке и прижимала его к себе.