«Снег падал и таял на лету. В полдень в ярах с глухим шумом рушились снежные оползни. За Доном шумел лес. Стволы дубов оттаяли, почернели. С ветвей срывались капли, пронзали снег до самой земли, пригревшейся под гниющим покровом листа-падалицы. Уже манило пьяным ростепельным запахом весны, в садах пахло вишенником. На Дону появились прососы. Возле берегов лёд отошёл, и проруби затопило зелёной и ясной водой окраинцев.»

«С юга двое суток дул тёплый ветер. Сошёл последний снег на полях. Отгремели пенистые вешние ручьи, отыграли степные лога и речки. На заре третьего дня ветер утих, и пали над степью густые туманы, засеребрились влагой кусты прошлогоднего ковыля, потонули в непроглядной белёсой дымке курганы, буераки, станицы, шпили колоколен, устремлённые ввысь вершины пирамидальных тополей. Стала над широкой донской степью голубая весна.»

А за весной – там уж и лето.

«Темны июньские ночи на Дону. На аспидно-чёрном небе в томительном безмолвии вспыхивают золотые зарницы, падают звёзды, отражаясь в текучей быстрине Дона. Со степи сухой и тёплый ветер несёт к жилью медвяные запахи цветущего чебреца, а в займище пресно пахнет влажной травой, илом, сыростью, неумолчно кричат коростели, и прибрежный лес, как в сказке, весь покрыт серебристой парчою тумана.»

«На западе густели тучи. Темнело. Где-то далеко-далеко, в полосе Обдонья, вилась молния, крылом недобитой птицы трепыхалась оранжевая зарница. В той стороне блёкло светилось зарево, принакрытое чёрной полою тучи. Степь, как чаша, до краёв налитая тишиной, таила в складках балок грустные отсветы дня. Чем-то напоминал этот вечер осеннюю пору. Даже травы, ещё не давшие цвета, излучали непередаваемый запах тлена.»

А вот картина, до слёз знакомая.

«Казакует по родимой степи восточный ветер. Лога позанесло снегом. Падины и яры сровняло. Нет ни дорог, ни тропок. Кругом, наперекрёст, прилизанная ветрами, белая голая равнина. Будто мертва степь.

Изредка пролетит в тишине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыла. Пролетит ворон, со свистом разрубая крыльями воздух, роняя горловой стонущий клёкот. Ветром далеко пронесёт его крик, и долго и грустно будет звучать он над степью, как ночью в тишине нечаянно тронутая басовая струна.

Но под снегом всё же живёт степь. Там, где, как замёрзшие волны, бугрится серебряная от снега пахота, где мёртвой зыбью лежит заборонованная с осени земля, – там, вцепившись в почву жадными живучими корнями, лежит поваленное морозом озимое жито. Шелковисто-зелёное, всё в слезинках застывшей росы, оно зябко жмётся к хрушкому чернозёму, кормится его живительной чёрной кровью и ждёт весны, солнца, чтобы встать, ломая стаявший паутинно-тонкий алмазный наст, чтобы буйно зазеленеть в мае. И оно встанет, выждав время! Будут биться в нём перепела, будет звенеть над ним апрельский жаворонок. И так же будет светить ему солнце, и тот же будет баюкать его ветер. До поры, пока вызревший, полнозёрный колос, мятый ливнями и лютыми ветрами, не поникнет усатой головой, не ляжет под косой хозяина и покорно уронит на току литые, тяжеловесные зёрна.»

Боже мой! Какой мощный образ неуничтожимой, вечно возрождающейся жизни!

25.08

Что же главное в этом грандиозном шолоховском полотне?

А оно вот в чём: в том, как русские люди, разделённые прилетевшей откуда-то чужеродной идеей, расколовшиеся на два враждебных лагеря, вкровь измордовали друг друга.

И какие в романе батальные сцены! Перед ними сам знавший толк в войне Лев Толстой, если бы дожил, снял бы шляпу…