Кажется, я уже успел заработать постоянное прозвище в труппе. Но синьорина Коломбина не права. Неулыбчивый – все же явное преувеличение. Или со стороны виднее?

Из всего слышанного приходилось делать выводы, и главный из них состоял в том, что скромная процедура вручения мне шестнадцати дукатов начинает приобретать неожиданные черты.


Естественно, я не ошибся. Прямо возле входа (постоялый двор оказался самым обычным, двухэтажным, в серой, местами осыпавшейся побелке) меня встречал сам Турецкий Султан. Его Османское Величество восседал на троне, покрытом чем-то, в полумраке могущем сойти за парчу. Грозные арапы-янычары стерегли его покой, сжимая в черных руках тяжелые алебарды. Чуть дальше теснился гарем – юные одалиски в глухих чадрах, окруженные евнухами – в шароварах, чалмах и с ятаганами наголо.

Я попытался обратиться в бегство, дабы не пасть жертвой злых басурман, но не тут-то было. Мой сопровождающий схватил меня за плечи и препроводил прямиком в янычарские лапищи. Спасения не было. Я был стреножен, обездвижен и подведен прямо к кончикам остроносых султанских туфель. На миг почудилось, что вошедшие в роль янычары собираются для пущего правдоподобия уронить меня лицом в лужу. Но – обошлось.

Где-то совсем рядом, в темноте, гулко ударил барабан.

– Абрабамба кегуфу! Брамбиньоли умба!

Бас Его Величества звучал столь грозно, что я едва устоял на ногах. Коломбина была хороша. Даже приклеенная седая борода, более походившая на метлу, была ей к лицу.

Следовало отвечать. Желательно по-турецки.

– Кера атага, караи! – Я сдернул с головы свою чудо-шляпу и поклонился, прижав левую руку к сердцу. Бог весть, приняли ли они меня за турка. Скорее всего нет, и правильно сделали, ибо обратился я к синьорине капокомико не на турецком, который, к стыду своему, так и не выучил, а на ставшем почти родным гуарани.

– Мы очень рады вас видеть, синьор. Надеюсь, на этот раз мы не заслужили вашего осуждения?

Можно было пуститься в умозаключения по поводу сложных и весьма запутанных отношений Святейшего Престола и Высокой Порты, но прослыть еще большим занудой, чем я есть, не хотелось. К тому же у славных комедиантов, кажется, сложилось впечатление, что синьор Неулыбчивый не любит театр…

Я упал на колени, протянул руку, склонил голову.

Прекрасная Фиалка! Рождена ты
Там, где давно мое пристрастье живо.
Ток грустных и прекрасных слез ревниво
Тебя кропил, его росу пила ты.
В блаженной той земле желанья святы,
Где ждал цветок прекрасный молчаливо.
Рукой прекрасной сорвана, – счастливой
Моей руке – прекрасный дар – дана ты.

На миг я остановился, чтобы перевести дыхание и насладиться паузой – и мертвой тишиной. Коломбина, забыв о султанском достоинстве, привстала, ладонь замерла у подбородка.

Боюсь, умчишься в некое мгновенье
К прекрасной той руке: тебя держу я,
Прижав к груди, хотя сжимать и жалко.
Прижав к груди – ведь скорби и сомнения
В груди, а сердце прочь ушло, тоскуя, —
Жить там, откуда ты пришла, Фиалка![6]

И вновь – тишина; наконец кто-то неуверенно хлопнул в ладоши…

Переждав шум, я коснулся губами протянутой мне руки и только тогда взглянул на Коломбину.

Седая борода куда-то исчезла – как и пестрый халат. На девушке было платье – белое, с серебряным шитьем.

– Я… Я не знаю этих стихов! – несколько растерянно произнесла она. – Да встаньте же, синьор, встаньте!

Я повиновался. Господа комедианты окружили меня, поглядывая на своего гостя с явным изумлением, как будто к ним на постоялый двор заглянула говорящая кошка. Не ожидали!

– Зато наверняка знаете автора, – усмехнулся я, довольный эффектом. – Это Лоренцо Медичи. Двести лет назад итальянский язык был куда более выразителен.