А вот послевоенный двор в городе N я хорошо помню. Как знать… Впрочем, как раз сейчас-то уже можно точно знать и утверждать: то было лучшее время моей жизни. Здесь, в отличие от Сибири, осенью, когда мы прибыли, было еще тепло, можно было гулять во дворе, и всегда была еда.

Город был сильно разрушен. После приезда мы сменили несколько временных жилищ, но довольно скоро оказались в том самом доме и в той квартире, в которой мать и прожила далее до самой своей смерти. Дом стоял у вокзала и имел собственный двор, замкнутый внутри квартала, между домами и развалинами. Развалины были разных видов: разбомбленные – стояла коробка из стен, но внутри все выжжено и покорежено; и взорванные – воронка с кусками стен и железа внутри нее. Во дворе пахло поездом – креозотом и углем. Большие старые тополя, обгоревшие, но и уцелевшие, много закоулков, развалин и свалок, зарослей крапивы и всякой другой высоченной жесткой травы и кустов. Детская площадка с качелями и тому подобной ерундой появилась под тополями уже гораздо позже нашего приезда. Вечером на этой новоявленной детской площадке стали собираться мужики за пивом, водкой и домино.

По теплу мы с Вовкой Колотозовым и Колькой Чижом с утра и до позднего вечера болтались по двору. Собирали патрончики, снаряды и всякое другое. Автоматные и винтовочно-пулеметные патроны мы бегали подкладывать на трамвайные рельсы – ух они пуляли!.. Здорово. И по-разному – автоматные повыше, пулеметные побасовитее. И пули вылетали, да мы не обращали внимания. Можно подкладывать чистый порох на рельсы, тот просто трещит, тоже ничего так, громко. Разбирали, развинчивали снаряды, знали, что заряд – белый слежавшийся порошок – не так-то легко воспламеняется. Снаряд можно и молотком колотить, если заржавел. Находили гранаты, из этих легко вынимали запалы, тогда уж они неопасны. Опасны были мины. В соседнем дворе подорвалась целая ватага экспериментаторов, взявшихся разобрать одну такую железку.

Шибали кого-нибудь из рогаток, ставили силки на воробьев. Раз пара воробьев попалась. Чиж свернул им бошки, и мы их стали жарить на костерке, который он тут же развел. У меня сводило всё внутри, руки как онемели и подступила тошнота. Но я стерпел, вида не подал. Это было по-настоящему, по-мужски. Колька же в другой раз принес взаправдошную бандитскую заточку, которую мы уважительно просили «потрогать» и «подержать». Она была тяжелая, холодная, с удобной рукояткой, обмотанной изолентой, и острым, как игла, лезвием. Брат Колькин промышлял хулиганством и разбоем на знаменитой Чижовке. Колька впоследствии к нему присоединился, оба они кончили жизни свои быстро и плохо.

Первый класс я отучился в эвакуации, так что по возвращении пошел во второй, во Вторую железнодорожную школу. Мать не видела для меня иного, как быть отличником и медалистом. Да мне и самому нравилось быть лучшим. Учился я, впрочем, легко и с удовольствием, как-то без драм. Математику не любил, химию ненавидел. Последнее больше из-за профессии матери. Сей предмет появился в школьной программе как раз в пору первых моих так называемых юношеских протестов. Мать-то стала химиком вовсе не из любви или интереса, а из чувства долга – химики нужны были стране. После ее смерти нашлись три дерматиновые тетрадки мемуаров, густо исписанные аккуратным почерком, четким, с ровными строчками. Лаконичный и образный текст. Много там откровений о том, как ее, девочку из бедняцкой семьи, для которой школа была счастьем, увлекали гуманитарные предметы: литература, хорошо давались языки. А вовсе не химия.