– Нет, – говорю, – я их выпрямляю.

– А зачем?

Вот подай им теперь и матрас, и жопу. Трогательно.

Этот матрас я позволяю себе, когда уезжаю на отдых, где тепло, солёная вода и где мне, в общем, забить на всё. Я там не растягиваю волосы, и, хотя этот уже совсем не прежний афроматрас, а просто вьющиеся волосы, все ужасно удивляются: «Ой, Долецкая совсем другая, такая чуднáя».

И тут совсем по-девчачьи я себя сама спросила: «А что я парюсь-то? Почему всё-таки разглаживаю волосы?» И поняла: в том деви́чьем «матрасе» было что-то безбашенное, легкомысленное. Соразмерное и сообразное, как говорил наш Александр Сергеевич, возрасту, характеру и положению.

С гладкими длинными волосами мне легче жить взрослой. Мне кажется, что это красиво. Теперь даже к моему парикмахеру Игорёчку иногда приходят с просьбой: «Можно мне чёлку как у Долецкой?»

И тут вспоминаю это мамино:

– Убери волосы со лба, надень обруч, у тебя красивая форма лба.

– Мам, тебе не кажется, что с обручем получается деревня какая-то?

– Нет, не деревня, а очень благородно.

Недавно увидела свою фотографию с этим обручем на голове – ужас какой-то.

А в ушах мамин голос:

– Открытый лоб делает лицо интеллигентнее, тоньше. Всё-таки понятно, каких ты корней, а не вот это вот обезьянье безобразие, которое ты носишь.

Но вернёмся к мужчинам. Хотела я было расстроиться, что, мол, молоденькая, с матрасом и с жопой, я им нравилась, а теперь ностальгируют. Но раздумала огорчаться! Потому что мы, девочки, тем хороши, что можем без конца то с кудрями, то с прямыми, то в розовый, то в рыжий, то в брюнетку, то в блондинку, то пышечкой, то постройней. Как хочу, так и ворочу. А у мужчин – где такой исполинский размах возможностей? Нет его.

Тем более мы ж не навсегда в розовый. Другое дело в ядерной физике – там есть это страшное «У-У-УПС».

Рвака

Если бы в утробе матери уже можно было молиться – просить – клянчить, я бы знала, что заказать: пошли мне, Господи, великих учителей. Чтобы трепет до костей, чтобы восхищение до потери дыхания, чтобы страх до чёртиков.

Всякий раз, когда я открываю рот и говорю по-английски, кто-то непременно ахнет: как красиво вы говорите, прямо как англичанка. И всякий раз у меня бежит знакомый холодок по позвоночнику.

Стою я на первом курсе филфака перед всей группой, сдаю зачёт по фонетике, читая феноменального идиотизма текст про погоду в Англии.

– Last time I went for a walk in the country… – распеваю.

– Долецкая! – перебивает Ирина Владимировна Магидова. – Last (с длинным глубоким «а» и с отодвинутым языком вглубь. – Прим. А. Д.) – это «последний». Lust, как это произносите вы (то есть сократила длину и забыла про язык), означает «похоть». Садитесь. Не сдано.

И так два семестра. По мордáм – по мордáм за каждый гласный и согласный. А вы говорите – красиво.

Самым страшным экзаменом из всех наших семидесяти в Универе всё равно остаётся средневековая литература у Константина Валерьяновича Цуринова. За глаза его звали только Цуринов или Цурик. Крупный учёный-медиевист, в прошлом переводчик на Нюрнбергском процессе, был маэстро шпионажа за студентами. Списать у него на экзамене не было ни малейшего шанса. Он виртуозно ловил шпаргалки. И вот, сдаёшь ему, например, «Ирландские саги. Место и значение в средневековых мифах», и поёшь про их уникальное место, а он тебе так невзначай:

– Вы упомянули Кухулина, великого героя, верно. А напомните-ка, между какими двумя пальцами ноги он держал копьё, когда убивал чудище?

И если ты не прочёл эти саги, откуда тебе знать, что у Кухулина было не пять, а семь пальцев, и зажал он это чёртово копьё между пятым и шестым?